Зарегистрируйтесь и войдите на сайт:
Литературный клуб «Я - Писатель» - это сайт, созданный как для начинающих писателей и поэтов, так и для опытных любителей, готовых поделиться своим творчеством со всем миром. Публикуйте произведения, участвуйте в обсуждении работ, делитесь опытом, читайте интересные произведения!

Заброшенный всполох

Рассказ в жанре Драма
Добавить в избранное

Заброшенный всполох.


«Всполох, или набат, -

большой колокол. В него звонили во время пожара, наводнения, мятежа или нашествия врагов».

Церковный справочник.


«Аз же глаголю вам:

любите враги ваша…»

Ев. от Матфея 5; 44.


Глава первая.


Везде – одна вода! Зачем столько воды?! Не нужно столько воды! Совсем не нужно воды! Она уже – до подбородка; уже касается губ; уже нет опоры под ногами; уже хочется кричать от страха, но вода вливается в рот, в нос… Нет воздуха! Нельзя дышать! Руки отчаянно бьют по воде; но вскоре всесильная вода скрывает и руки, и они становятся ватными, непослушными. Ужас застывает в жилах, и отчаянный крик вырывается из души, производя лишь воздушные пузыри: «П-по-м-мо-г-ги-т-те-е»!

- Помогите! – вскрикнул молодой человек и проснулся. Весь в холодном поту, широко открытыми глазами обводил он привычную убогую обстановку своего жилища так, будто в первый раз её видел. Потом сухие губы его попытались улыбнуться: он осознал, наконец, что это был всего лишь сон. И тут же молодой человек вспомнил, почему он вот уж третий день как не пьёт: три дня тому он встретил, наконец, ту единственную и неповторимую, с которой начнёт новую счастливую жизнь; ту, с которой хочется жить долго и умереть в один день.

Её звали Юлией. Она приехала из Москвы к старой тётке своей оформить дарственную на тёткин дом и хотела пробыть здесь с неделю. «Это мой последний шанс, - думал молодой человек, - шанс возродиться к другой жизни. Нельзя его упускать! Если для этого понадобиться уехать отсюда, продам дом и уеду, к чёртовой матери!..» Хотя почему это был последний шанс, молодой человек не мог дать себе отчёта, просто он так чувствовал. Звали молодого человека Вадим Шерстнев. Был он крепкого сложения, небольшого роста, с мужественным, слегка вытянутым лицом, которое окаймляли длинные, почти до плеч, чёрные густые волосы, подёрнутые сединой. Шёл ему тридцать седьмой год от роду. Родители его разбились в автокатастрофе еще, когда Вадим оканчивал десятилетку. После школы поступил он в Московский университет на филологический древних языков, но не закончил. На третьем курсе влюбился в одну первокурсницу, которая потом почти на его глазах ему изменила. В исступлении Вадим убил её, за что и отбыл в места не столь отдалённые на долгие годы. Выйдя из заключения, поселился в своём родном городе Глувхове в своём доме. Жил холостяком и работал в продмаге грузчиком. Друзья прозвали его классиком за то, что он знал немного латынь и греческий и сам иногда писал стихи.

Город Глувхов хотя и находился не очень далеко от Москвы, но был такой тихий и маленький, что всем, кто только ни попадал в него, казался такой Тьмутараканью, от которой, по меткому выражению писателя, хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь. Ничто никогда не нарушало стоячую воду жизни глувсковских обывателей: ни горбачёвские реформы, ни беловежское соглашение, ни ельцинская революция, ни чеченская война, ни землетрясения, ни наводнения, ни цунами… Глувховский обыватель и при царе Горохе, и в компьютерную эру делал, делает и будет делать всё одно и то же, а именно: обжигать кирпич, пить горькую, клясть свою судьбу и воровать, по мере возможностей. Знаменитый глувховский кирпич – вот то единственное, чем славился Глувхов на всю Россию; кирпичный завод кормил большую половину обитателей города. Рядом с городом протекала небольшая живописная речка Глувховка, за которой тянулся необозримый сосновый бор. Сам город тоже кругом оброс густым лесом. В Глувхове была лишь одна заасфальтированная улица – центральная улица Ильича, вдоль которой стояли трёхэтажные панельные дома и магазины. Все остальные улицы ответвлялись от центральной в разные стороны, были застроены частными деревянными одноэтажными старыми домиками, сады и огороды которых лепились один на другой. На одной из таких улиц у самой речки и проживал Вадим Шерстнёв. За ветхим почерневшем домиком его, давно не нюхавшем краски, роскошествовали несколько соток запущенного, лет двадцать не тронутого человеческой рукой, яблоневого сада. Вадиму нравилась такая дикая целомудренность природы.

Июньское утро выдалось ясным и приветливым. Не вставая с постели, Вадим курил папиросу и смотрел в окно. За окном проходили фигуры старичков в выходных пиджаках и старушек в белых платочках; они направлялись к заутрене в старинную деревянную церковь в тупике улицы. Оттуда уже доносился призывный звон колоколов. Вадиму всегда становилось тепло на душе от этого звона. Ласковое жёлтое солнце оконными вытянутыми прямоугольниками зависло на обшарпанных бледных обоях, давно утративших рисунок и цвет, и грело двух богатырей на коврике с тремя богатырями, висевшего на стене рядом с кроватью. Вадим очень дорожил этим ковриком, никому не позволял его перевешивать, потому что на этом месте он висел столько, сколько Вадим себя знал. Коврик напоминал ему о детстве, любимых родителях, которые, улыбаясь, ласково смотрели на Вадима с фото на противоположной стене. «Всё могу продать, пропить и раздать, - не раз говорил Вадим, - рубаху последнюю пропью. Душу дьяволу продам. Но коврик - ни-ни!» Каждая клеточка, каждая чёрточка на этом ковре была ему знакома и дорога.

Едкий дым папиросы наполнял и без того прокуренное, тесное пространство дома, делившееся надвое красной в жёлтый горох занавеской. В передней половине, которую Вадим называл прихожей, была с одной стороны русская печь, с другой – стол; над столом – много старых чёрно-белых и цветных семейных фотографий в одной большой раме под стеклом, там был Вадим совсем маленький, Вадим – школьник, Вадим – студент… Рядом висел кухонный шкафчик, да стояли три табурета у стола. Посреди другой половины, которую Вадим окрестил залой, на полу лежал небольшой цветастый старенький коврик; у одной стены стоял облезлый платяной шкаф и высокая железная кровать; у другой – ещё одна такая же кровать – и всё. Вадима эта обстановка не смущала. С каждой получки он неделю, а то и больше беспробудно пил, затем каялся и завязывал до следующей получки. Вадим редко когда просыпался один. Месяц с небольшим как, выйдя из заключения, нашёл он себе двух разведённых бездетных подружек примерно его же возраста и весьма не притязательного поведения, и начал жить с ними вместе. Он прозвал их Мессалина и Фаустина. Но позавчера Вадим попросил Мессалину и Фаустину вон под предлогом того, что он жениться. Подружки, знавшие Вадима, не удивлялись и не сопротивлялись: пройдёт, мол, очередной бзик у Вадимки, - позовёт обратно, а нет – и так хорошо, жить им было где и без Вадимки.

«Fale прошлое, - сказал Вадим, выпуская струйку серого дыма. – Однако нечего вылёживаться, сегодня очень важный день». Сегодня вечером Вадим собирался сделать предложение Юлии, а начинать новую жизнь нищим было совершенно не в его стиле. Нужен был «первоначальный капитал», и Вадим решил во что бы то не стало добыть его до вечера. Он наскоро умылся, причесался, одел свой единственный, далеко не модный уже, но чистый и опрятный серый немецкий костюм и вышел из дому.


Глава вторая.


Вот уж два месяца как Раиса Петровна Брезовская со слезами на глазах думала вернуть мужа из подвала обратно наверх в квартиру. Школьный учитель математики Марк Кузьмич Брезовский как вышел на пенсию, так и «вздурил», по выражению его супруги. А то есть человек всерьёз задумался о смысле жизни. У каждого бывает такой момент, когда остановишься среди суматохи и огорошишь вдруг себя вопросом: а для чего всё? Первое, что сделал Марк, это прочёл всю Библию от корки до корки и начал рьяно посещать церковь. Затем, когда эта первая волна схлынула, накатила другая: Брезовский забросил церковь и засел за философию. Прочёл всего Канта, Шопенгауэра, Ницше, Толстого, Соловьёва… Стал задумчив, не разговорчив и груб с женой. И в один прекрасный день объявил Раисе Петровне, что больше жить двойной жизнью не желает; что он давно её не любит, да и она его тоже, но что это даже не главное, а главное то, что надоела ему пустая жизнь, что ему нужна свобода и независимость, как воздух, иначе он не сможет дальше существовать; что остаток своих дней хочет прожить искренне и так, как он хочет, а не кто-нибудь другой. Взял Марк Кузьмич свою одежду, постель и книжки, положил ключ от квартиры на полку в прихожей, спустился в свой сарайчик в подвале под домом, и начал там жить. В подвале всегда воняло табачным дымом, дешёвым вином и мочой, водились вшивые кошки, но в сарайчике у Марка было светло, тепло и уютно. На двух метрах ширины и на трёх метрах длины размещались стол, стул и небольшой допотопный раскладной диванчик, но философу этого вполне хватало для счастья: стеснённый внешне он наслаждался внутренней свободой.

Солнце уже поднималось над городом, когда Вадим Шерстнёв подходил к улице Ильича. При входе в подвал, где обитал Марк, его чуть не сшибла, вылетевшая оттуда, вся заплаканная Раиса Петровна.

- А-а! – злобно протянула она при виде Вадима. – Собутыльничек явился! Ах ты, паразит!..

Вадим поспешил скрыться за дверью подвала, ловя вдогонку море «любезностей».

Марк Брезовский похмелялся. На письменном столе его стояла начатая бутылка водки; лежал нарезанный огурец, и на краю стола – большая общая тетрадь под двумя книгами. Марк был высокий, худой пожилой человек. Послав жене всяческих «благ» через запертую на крюк дверь сарайчика, он налил в стакан очередную порцию водки, но не успел её и ко рту поднести, как в его дверь опять постучали.

- Да кого там, найк, ещё чёрт принёс? – крикнул он.

- Это я, Марк, я, не кипешуй.

- А-а, классик, найк, - сказал Марк и отворил дверь. – Заходи. Здорово. А я думал это опять моя, сто чертей ей в дышло. Это тебя она только что честила?

- Меня, кого ж ещё можно так честить? Здорово, здорово. Рад видеть тебя в добром здравии, - кивнул Вадим на начатую бутылку.

- И тебе того же. Закрывай дверь, садись, вонища прёт, найк, - сказал Марк, вставая со стула и пересаживаясь на стол. – Ты знаешь: у меня мало мебели.

- Давно бы мог помебелироваться для гостей.

- Мог бы, да всех гостей у меня один ты и есть, найк.

- Да? А жена?

- Не поминай лешего! Она меня редко навещает, да я с ней всегда через закрытую дверь беседу веду… Вообще, знаешь, я бы очень хотел, что бы мой подвальчик был где-нибудь на луне, найк… Ну а ты как сам? Ба, никак при параде, хоть под венец, найк, ты чё?

- Гм, да так, дело есть. Впрочем, ты почти угадал.

- Чё-чё?! Это чё-то новенькое, найк. Ну-ка давай, выкладывай. Но сначала – это, - и Марк подвинул другу свеженалитый стакан.

- Нет, извини, сегодня не могу. Ну, понимаешь… это серьёзно.

- Да-а, это точно, найк. Если Вадим Шерстнёв отказывается от водки, - это действительно серьёзно.

- Да, серьёзно. И давай, пожалуйста, без иронии, я к тебе за советом пришёл… Ну, вообщем, я встретил ту, понимаешь, ту единственную и неповторимую… понимаешь? Это произошло, свершилось! Столько лет я ждал этого… И не надо так улыбаться…

- Да ты, найк, серьёзно болен, молодой человек.

- Марк, не надо, я прекрасно знаю, что ты мне сейчас скажешь: что всё это обман, что всё это только кажется и скоро пройдёт, развеется и останется одна вонючая обыденность. Всё это может быть, Марк, и пускай развеется, но не сегодня, не сейчас. Сейчас я влюблён и счастлив, я летаю, а не хожу, у меня выросли крылья. А что будет завтра – мне всё равно.

- Да-да, старая песня, найк… «Здесь воздух лавром и лимоном пахнет, а там на севере, быть может, снег и вьюга; а мне какое дело?...» Но ты же знаешь мой взгляд на баб: они все для меня, найк, одна сплошная Раиса Петровна. Да-да, они все одинаковые. И если мне не изменяет память, то ты уже один раз имел, найк, счастье встретить девушку своей мечты лет этак на…Ну ладно-ладно, молчу, молчу… Слушай, а чем тебе твои нынешние девушки не угодили? Ха-ха-ха! Ну, вообщем, в любом случае я тебе здесь не советчик. Ты за этим зря ко мне припёрся.

- Да я вовсе не за этим к тебе припёрся, не волнуйся.

- Не за этим? А за чем же?

- А за чем же! – передразнил Вадим захмелевшего слегка Марка. – А вот ты выпей скорее свой стакан, пока я не плеснул его в твою физию, и слушай сюда… Видишь ли, если у меня с ней всё получиться, то я начну новую жизнь, скорее всего даже уеду отсюда. А на новую жизнь нужны деньги…

- Да-а, на старую жизнь деньги не нужны были, найк, а на новую – нужны. По-моему, старая жизнь выгоднее. За старую жизнь! – Марк встал и выпил стакан. – А знаешь, чем я отличаюсь от всамделишного бомжа?

- Ну?

- Не только тем, найк, что у меня есть определённое место жительства, но, главное, тем, что я никогда не сдаю тару, найк. Я её презираю! – гордо сказал Марк и налил новые полстакана.

- Это потому, что ты регулярно получаешь пенсию. А я вот сдаю и ничуть этим не гнушаюсь, потому что моя не регулярная зарплата не позволяет мне гнушаться лишними копейками, пусть даже в виде тары. И в этом я схож с всамделишным бомжом, ну и что?... Слушай, не пудри мне мозги, подскажи лучше, где денег взять?

- Денег? Да где угодно! Где угодно. Но только, найк, не у Гниды. Я ведь догадываюсь: ты пришёл получить от меня добро на поход к Гниде? Не советую, найк! Не советую: съест! Съест со всем, найк, твоим ливером и не поморщится.

- Ну, на счёт съест, - возразил Вадим, - это дудки, я ядовитый, во-первых; во-вторых, потом – хоть потоп; и в-третьих – ты сам прекрасно понимаешь, что кроме Гниды ни у кого в городе не занять крупной суммы.

- Крупной?!

- Ну хотя бы тысячу зелени этой треклятой.

- Тысячу-у?! – Марк свистнул от удивления. – Это ведь для нас с тобой целый капитал, найк! Чем ты расхлёбываться будешь за эту тысячу, ты, получающий шестьдесят – семьдесят баков в месяц, найк?! Не-е, займи лучше у Атрохова.

- Хм, у Атрохова. К Атрохову точно не пойду. Он даст, конечно, может быть, но не пойду: во-первых, у него супруга – не подарок, а во-вторых – трое желторотиков с вечно открытыми клювиками. А я детей люблю, Марк. А вот себя ненавижу. Поэтому по всему я пойду к Гниде. Чего бы мне это не стоило.

- Ну а чё тогда ко мне припёрся? Думал я тебя свяжу тут, в этом подвале, найк? Шиш тебе с маком, найк, иди, накидывай петлю…

Друзья помолчали. Марк хлопнул в сердцах очередную сотку и медленно стал жевать моченый огурец. Вадим понуро глядел в грязные доски пола; затем выпрямился на стуле, перевёл взгляд на красные кирпичи стен, увешанные портретами философов; затем – на тетрадь на столе и, закурив папиросу, спросил, кивнув головой на тетрадь.

- Пишешь?

Вадим знал, что Марк писал философский трактат.

- Да, найк, пишу помаленьку, когда не пью. Но больше теперь пью, чем пишу. Они, конечно, осуждают меня, - Марк указал рукою на портреты по стенам, - други мои бесценные, а чё делать?.. Ты вот знаешь, например, почему я Лейбница, найк, расположил как раз напротив Шопенгауэра? Думаешь случайно? Не-ет! Это не спроста. Потому чё один утверждал, - и Марк упёр палец в сторону Лейбница, - чё земная жизнь есть наилучшая из возможных, найк; а второй, - и он перевёл палец на Шопенгауэра, - наоборот, с пеной у рта доказывал, чё земная жизнь – это такая дрянь, которой не следовало и быть вовсе, найк. Вот теперича пущай повисят vis-à-vis, пообщаются, найк. Я больше чем уверен, чё вот когда я отключаюсь, найк, после пол-литры или когда выхожу куда-нибудь, они такие матюги друг другу отмачивают, закачаешься, найк! Ха-ха-ха!

- Стравливаешь, значит, как собак? М-да, по-моему, это шизофрения.

- Думаешь?

- Думаю. Начальная стадия. Ну да ладно, некогда мне болтать, я пошёл. Alea jacta est.

- Ну давай, якта ест, найк, будь здоров. Ты закусил удила: тебя никакая сила сейчас не остановит. Поэтому ни пуха тебе, классик, найк, ни пера. Но благословения моего не дождёшься.

- К чёрту, дружище, к чёрту.


Глава третья.


В каждом доме живёт особенный запах. В особняке Николая Ивановича и Галины Павловны Гнуд в любое время года царил запах кофе. Галина Павловна обожала пить молотый кофе, она пила его несколько раз на дню из миниатюрной чашечки французского стекла. Супруги очень боялись холода и простуд, поэтому всегда болели, и поэтому окна и форточки в их доме почти никогда не открывались даже летом. По этой самой причине слабого проветривания, кофейный запах въелся во все предметы дома и даже в сами стены. Правда последние несколько лет Галина Павловна обжаривала и молола свой любимый напиток не сама, теперь это и многое другое делала за неё домработница, а, попросту говоря, служанка. Галина Павловна хотя нигде не работала, но убирать, стирать, готовить, мыть, шить считала для себя занятиями унизительными. «Могу я хоть на старости лет пожить, как человек?» - повышала Галина Павловна голос на мужа, если тот хотел вдруг возражать против служанки по причине её дороговизны. «Не прибедняйся, мой милый, теперь ты получаешь – дай Бог каждому». Действительно, с некоторых пор муж её неуклонно пошёл в гору. Служанку Галина Павловна наняла пожилую, тихую, некрасивую и работящую, чтоб безответно эксплуатировать её и чтоб Николай Иванович не строил насчёт прислуги никаких, как выражалась Галина Павловна, «сексуальных иллюзий». Несмотря на уйму свободного времени, хозяйка дома всё же умела себя занять: наносила визиты знакомым, подругам, посещала фитнес и спа салоны; часами просиживала в салонах красоты за причёской и прочими женскими необходимостями; плескалась в бассейнах; млела в саунах; или просто возлежала дома с чашечкой кофе и свежими журналами мод. Вообще, вопрос как? был смыслом жизни Галины Павловны. Как жить долго и ни разу не чихнуть? Как жить долго и не стареть? – Вот две главные проблемы, над разрешением которых Галина Павловна билась целыми сутками изо дня в день. Ничто другое её не интересовало ни с какой стороны. Она точно исполняла все задания различных реклам: строго следила за кожей, чтоб она у неё была загорелая и шелковистая круглый год; чтоб под этой нежной кожей не отлаживался непослушный жирок; чтоб на лице не водилось ни одной морщинки; чтоб одеваться всегда по последнему крику моды… Но, несмотря на все эти героические усилия, Галина Павловна, не имея ещё и сорока, выглядела гораздо старше, ибо была некрасива от природы: ибо отсутствие талии, кривой нос и тонкие губы ещё никого не красили. Впрочем, в последнее время Галина Павловна стала всерьёз задумываться о пластической операции.

Николай Иванович был образцовым мужем, почти всегда и во всём уступал своей супруге, и вообще «кобелём» никогда не слыл, но всё же часто страдал от ничем не оправданных приступов ревности Галины Павловны. Супруги жили душа в душу уже второй десяток лет. Разность их занятий только взаимообогощало их брак, ибо умение добывать деньги и умение их тратить, если присмотреться, стоят рядом, несмотря на абсолютную свою противоположность. Зато интересы и взгляды на жизнь у супругов полностью совпадали и сходились в одной точке: они оба очень любили деньги. Николаю Ивановичу было сорок с небольшим, но расторопностью он не уступал двадцатилетним, даже брюшко у него не росло, хотя вполне могло бы, ибо он не курил и не занимался спортом. Доллар! Ах, это магическое слово доллар! Его величество доллар! Оно и до девяносто первого действовало на Николая Ивановича сильнее опиума, а уж после, когда официально намекнули на то, что можно грабить страну безнаказанно, Николай Иванович словно с горы полетел. Всё закипело у него в голове, в руках и под ногами. Море планов, как добыть заветные зелёные бумажки при ныне открывшихся возможностях, один круче другого зароились, завертелись в его голове, постепенно выстраиваясь в строгую стройную линию. Вспомнились старые связи, появились новые. Планы постепенно почти все начали реализовываться, и вскоре Николай Иванович, бывший стоматолог - попрошайка, начал обрастать заокеанскими купюрами, как больной коростой. Прибыли становилось столько, что при раздаче её налоговикам, милиции, пожарникам, рэкету, «крыше» и бедным родственникам, её всё равно оставалось достаточно, чтобы жить припеваючи даже в Москве. Но постепенно в столице стало тесно, и новоявленные бизнесмены начали отстрел друг друга. Николай Иванович, как умный человек, не стал дожидаться пули из-за угла и уехал куда подалее, руководствуясь тем мудрым соображением, что с деньгами везде хорошо. Главный довод, с помощью которого Николаю Ивановичу удалось уговорить жену на переезд в провинцию, был даже не вопрос своей безопасности, а тот более веский для Галины Павловны аргумент, что в столице они были пешки, а в глуши вполне могут стать королями. Так супруги Гнуды и оказались в славном русском селении Глувхове, где и впрямь Николай Иванович через некоторое время уже слыл самым богатым и влиятельным бизнесменом. Понаставил на каждом углу свои ларьки и потихонечку выуживал деньги из и без того худых карманов глувховских обывателей прямо в свой бездонный карман. За это самое глувховцы и прозвали Николая Ивановича Гнидой, хотя никто их, кажется, не заставлял нести ему свои деньги.

Особняк Гнуд стоял на том берегу реки, почти у самого леса. Стрелка часов подбиралась к одиннадцати, когда Галина Павловна, уже отпив очередной раз свой кофе, возлежала на широкой кровати во множестве больших силиконовых подушек и ждала служанку, которую она услала за каплями для носа.

- Маша! – не терпелось Галине Павловне. – Ну где ж ты там возишься?! Сил никаких нет! Вечно эти капли не на месте! Кто их берёт всё время?.. О Господи, как же мне надоели эти сквозняки в салонах!

И как раз в тот момент, когда служанка уже появилась перед Галиной Павловной с каплями в руках, вдруг замурлыкал видеодомофон.

- О нет! – воскликнула Галина Павловна. – Это ещё кто?! Давай сюда капли, поди посмотри кто там, я сама закапаю.

- Никуся, ты кого-нибудь ждёшь? – крикнула Галина Павловна, когда служанка направилась к дверям.

- Нет, Галюся, никого, - откликнулся из соседней комнаты Николай Иванович, сидевший в это время за компьютером. – Разве в ежедневник заглянуть. Сейчас… Нет, никого сегодня нет. Никого я не жду.

- Там какой-то Шерстнёв к Николаю Ивановичу, - доложила вошедшая служанка.

- Ко мне? Шерстнёв, Шерстнёв… - задумался Николай Иванович. – Н-нет, не знаю я никакого Шерстнева… По какому делу?

- Говорит, что по срочному финансовому, - отрапортовала служанка.

-Гм, ты случайно такого не знаешь, Галюсь? – осведомился Николай Иванович у жены.

- Нет, в первый раз слышу. А как он выглядит?.. Вот вечно из тебя всё клещами надо вытягивать! – напустилась Галина Павловна на служанку.

- Да никак он не выглядит, - растерялась служанка, - оборванец какой-то.

- Ну тогда это очередной просяк к тебе, Никуся.

- Скорее всего, - согласился Николай Иванович, отложив свои дела и выходя к жене. – Но мы же с тобой никогда нуждающемуся человеку не отказывали, верно, моя птичка?

- Выясни сначала что у него за душой имеется.

- Конечно, конечно, - в глазах Николая Ивановича загорелся деловой огонёк, который загорался всегда, когда он инстинктом хищника чуял поживу; а этот инстинкт никогда его не подводил.

- Та-ак, где наш Сашка? Почему спит наш бездельник Сашка?

И Николай Иванович с азартом игрока надавил кнопки своего мобильника.

- Алло! Спишь? Уши надеру! Там гости пришли, а ты где-то прохлаждаешься!.. Не оправдывайся, не оправдывайся. Давай живо встреть и проводи ко мне.

Сашка был молодой человек, высокий, с косой саженью в плечах, с бритой маленькой головой, как и положено настоящему секьюрику. Он совмещал должность дневного охранника и личного шофёра. Он, конечно же, не спал в тот момент, когда ему звонил шеф, ибо дорожил своей зарплатой, которая была раза в полтора выше зарплаты рабочего кирпичного завода. Сашка не спал, он работал: он обходил усадьбу с тыльной стороны и не мог видеть ворот; ибо по настоянию Галины Павловны обязанностью секьюрика было не только сидеть за видеомонитором, но и время от времени делать обход территории. На всех охранников приходился один старый, ленивый, слюнявый но, как утверждали сами охранники, очень опытный боксёр Барон, который только то и делал, что спал у ворот; и две молодые овчарки, которые бегали вдоль забора как заведённые.

На улице стояла ужасная духота, почти нечем было дышать, но когда Вадима, обысканного с ног до головы Сашкой, обслюнявленного опытным Бароном и облаянного овчарками, ввели в особняк, он подумал, что попал в баню, а кофейные миазмы подействовали на него почти тошнотворно.

- Вообщем, я вас понял, - сказал, выслушав просьбу посетителя, ни худой, ни полный господин с рыжеватыми усиками на круглом самодовольном лице с розовыми щечками, сидя за огромным письменным столом чистого дуба. – Хотя бы тысячу долларов, так, так. А какая у вас зарплата?

- Примерно… сто долларов в месяц, - слукавил Вадим, которому не предложили даже сесть. В этот момент он сильно ненавидел себя за то, что пришёл сюда, за то, что Вадиму Шерстнёву приходится стоять перед какой-то Гнидой и чувствовать себя школьником с невыученными уроками. Но, стиснув кулаки и зубы, он терпел. Ответ его поразил Николая Ивановича.

- Сколько, сколько? – перепросил тот. – Сто долларов?! Да, это конечно маловато. А нет ли у вас каких-нибудь более веских ценностей, движимых или недвижимых? Лучше бы конечно не – движимых…

Слова, вылетавшие из влажного рта хозяина дубового стола, были склизкие и петлеобразные, как намыленная верёвка. От этих слов у Вадима бегали мурашки по мокрой спине; его слегка подташнивало, лоб его весь покрылся каплями пота, он готов был убить Гниду, размазать по стенке его самодовольную сытую круглую кошачью рожу, но он крепился, он готов был на всё…

Зато полчаса спустя окрылённый Вадим Шерстнёв уже стучался в высокую калитку одноэтажного белого дома с голубыми ставнями на Цветочной улице, держа в руках большой кремовый торт, бутылку шампанского и огромный букет ярко-красных роз. На его стук за калиткой откликнулся заливистый собачий лай, потом послышался голос немолодой женщины.

- Пошёл! Замолчи! Пошёл, кому сказано! У-у, холера!.. Кто там?

- Извините. Здравствуйте. Скажите, а Юлия дома?

- А вы кто такой будете-то?

- Я… знакомый её, Вадим. Она вам обо мне ничего не говорила?

За калиткой наступило небольшое молчание, потом щёлкнул запор, и перед Вадимом предстала фигура полной женщины лет пятидесяти в стареньком ситцевом платье до босых чёрных пят, с загорелым лицом и руками.

- Добрый день, - поздоровался Вадим поближе, - а вы – Глафира Фёдоровна, если не ошибаюсь? Тётя Глаша?

- Да, это я, тётя Глаша, точно. Но вот Юленьки нет дома, она уехала рано утром.

- Уехала?! Куда уехала?! – Вадим опешил. – Зачем?

- Домой уехала, в Москву, к мужу. Сегодня утром.

- Как … к мужу? К мужу?! – Вадим ощутил, как на голове его зашевелились волосы. – Так она замужем?

- Она просила передать вам, чтобы вы не держали на неё зла, что вы самый лучший и что она вас никогда не забудет. Она долго сомневалась и мучилась, прежде, чем принять такое решение, поверьте. Муж у неё, конечно, не сахар, но она не смогла по-другому…

- Гм, да, пожалуй я её тоже никогда не забуду. Такое не забывается.

И у Вадима уже дёрнулась было рука, чтоб вручить торт и цветы тёте Глаше: не пропадать же добру. Но в самый последний момент он вдруг передумал и что было силы хватил всё, что держал в руках об землю, так что брызги во все стороны разлетелись, сплюнул и отправился быстрым шагом восвояси.

-Sancta simligitas! – прошипел он сквозь стиснутые зубы.


Глава четвёртая.


Семья Атроховых была молодой семьёй. Владимир и его жена Елена были одногодки, им не было ещё и тридцати. Оба они разведённые в прошлом, но не имели детей от первого брака. Зато теперь у них весело и здорово подрастала тройня, три девочки близняшки: Анька, Танька и Манька. Такой сюрприз бывает только от большой любви. Владимир и Елена жили во взаимоуважении, взаимосогласии и взаимопонимании. Может сочетание этих качеств и есть настоящая любовь в отличие от мимолётной страсти? Опыт прежней жизни показал им, что глубокая любовь, любовь не на один день, а на всю жизнь, произрастает не на пустом месте. Исполком выделил молодой семье просторный одноэтажный кирпичный дом, хоть на краю города, но зато свой; и зажили в нём молодожёны мирно и счастливо. Вставал Владимир всегда до зари, отводил корову на поле, кормил поросят, кур, затем, наскоро позавтракав, бежал на родной завод. Вечером и по выходным дням Владимир занимался огородом, косил траву и прочее. У Елены был свой фронт работ: уборка, стирка, готовка, забота о малышах. Но, несмотря на все трудности, у обоих супругов был всегда счастливый вид и весёлое настроение, за исключение тех редких случаев, когда болели дети. И, кто знает, может быть нынешнее счастье было компенсацией за прошлую горькую долю?

После школы Владимир уехал в Москву, где и женился благополучно на четвёртом курсе политеха. Ему было тогда чуть больше двадцати, а законная супруга его недавно лишь окончила десятилетку. Своего угла у них не было, приходилось ютиться у тёщи, которая нищего зятя не очень-то жаловала и строго-настрого приказывала дочери принимать на ночь контрацепцию. Вскоре начались взаимные упрёки, склоки, и супруга, под давлением матери, решила расстаться с Владимиром, сочтя его ошибкой молодости, как он горячо ни любил её. После развода Владимиру запретили появляться даже на пороге тёщиного дома, и вскоре он прослыл одним из самых рьяных посетителей и заводаторов студенческих попоек. Потом подсел на иглу, на которую уходили все деньги, что присылали ему на учёбу ничего не подозревавшие несчастные его родители. Вскоре его исключили из института, и он вынужден был вновь оказаться в родном Глувхове, куда уже за время его учёбы успел просочиться миссионерский протестантизм во главе с неким Николаем Семёновым, успешно спасавшем глувховскую молодёжь от беспробудного пьянства. Купив и отремонтировав на средства заокеанских единомышленников небольшой заброшенный, но ещё вполне сносный деревянный дом, пастор Семёнов буквально за год набрал столько поборников протестантизма, что смог официально зарегистрировать свою церковь. С тех пор над входом в дом № 13 по Садовой улице интригует прохожих яркая вывеска: « Церковь Адвентистов Седьмого Дня».

С наркотиками в Глувхове оказалось туго, и Владимир, ещё сильно не втянувшись в это дело, заглушал небольшие ломки глувховским самогоном. Но вскоре это ему опротивело, свет ему стал не мил, и начал Владимир Атрохов подумывать, как бы наложить на себя руки. Родители однажды уговорили его придти в Дом Семёнова, как окрестили глувховцы новоявленную церковь, упирая главным образом на то, что там много молодёжи. Владимир согласился только ради родителей, а не для самого себя: на самого себя ему было уже наплевать. Именно в Доме Семёнова Владимир и встретил свою судьбу, Елену, которая, к тому времени, успела пройти свои круги ада.

В двадцать лет Елена вышла замуж, но неудачно, ибо любовь, то есть страсть, как известно, слепа. Муж оказался горьким пьяницей. Елена терпела не только брань, но и частые побои. Правда, надолго её терпения не хватило: через год они развелись. С тех пор в душе Елены зародилось глубокое отвращение ко всему мужскому полу. Долгие годы она жила в одиночестве. Но вот однажды в один солнечный, морозный, искристый зимний день, стоя в Доме Семёнова на молитве, Елена почувствовала на себе ЕГО взгляд. Она оглянулась и глаза их встретились. Видно, на чудотворном месте стояла Садовая 13.

Воскресение у адвентистов называется днём субботним, седьмым днём недели. Сегодня был именно такой день. После службы в церкви семья Атроховых собралась за обеденным столом под двумя разросшимися вишнями во дворе своего дома. В это же самое время Вадим Шерстнёв свернул на их улицу. Внутренний карман его пиджака отягощала бутылка водки, в руках он нёс пакет с тремя дорогими мягкими игрушками. Вадим сам не знал, зачем его в эту минуту потянуло именно к Атрохову, а не к кому-нибудь другому. Атрохов был давним другом Вадима, к тому же он умел слушать и умел сочувствовать. Но главной причиной всё же было не это. Главным тут была неосознанная, инстинктивная зависть несчастливого человека к счастливому. Подсознательно Вадиму хотелось нагрубить Атрохову, наплевать ему в душу, растоптать его счастье.

Хозяйка уже начинала убирать со стола, когда из распахнувшейся со скрипом калитки раздался хрипловатый голос.

- Не помешаю ли святому семейству? Вы, конечно, можете сказать мне араge, Satanas. Но я всё-таки останусь. Ведь не прогоните же вы меня, в самом деле?

Это был Вадим Шерстнёв собственной персоной. Перво-наперво он поцеловал руку хозяйке, которая почти не скрывала своего недовольства приходом незваного гостя, ибо Вадим славился пьянством и взбалмошным характером. До родов Елена была тоненькой девушкой, но после - полнела год от года, формы её тела и лица приятно округлились и вообще полнота её красила. На её фоне худенький белесый супруг её выглядел просто мальчиком, и если бы не реденькие усы и бородка, то можно было подумать, что это её сын. Владимир наоборот искренне обрадовался Вадиму, ибо знал его добрую широкую душу, и вообще, любил с ним пообщаться. Владимир относился к своему другу сочувственно и понимающе, видел в нём прошлого себя, к тому же они оба были студенты-недоучки.

- Я смотрю вы уже закончили святую трапезу? – спросил Вадим, указав на полупустой стол.

- Отчего же святую? Обыкновенную, - отпарировала Елена.

-Ну ладно, ладно, уже и пошутить нельзя,- сказал Вадим, выставляя на стол бутылку водки. – Ну, закончили, так закончили, тем лучше. Значит так, Елена прекрасная, два прошлогодних маринованных огурца меня вполне устроят.

- Балабол, - сказала Елена и ушла за закуской.

- Да, и стакан прихвати, - прокричал ей вслед Вадим, - а то у меня стаж хоть и приличный, но с горла пить – воспитание не позволяет.

- Рад тебя видеть, - сказал Владимир и усадил друга за стол. – Давненько не заходил.

- А уж как я рад, ты и представить не можешь. Но ты сильно не радуйся: я ненадолго. Вот бутылочку приговорю и пойду себе восвояси.

Тут вышла Елена, держа в одной руке тарелку с огурцами, в другой – тарелку с кусочками хлеба и один гранёный стакан.

- Ах, вы мои вегетарианцы–постнички, огурчиками спасаетесь? А кабанчики в хлеву для кого хрюкают? Только не говорите, что для гостей, а то велю заколоть и зажарить. Знаю-знаю: мясом приторговываете? Нехорошо это: самим спасаться, а другие заблудшие души в грех вводить. А? Как считаешь, Володька, хорошо это, али нет?.. Ну ладно, не смущайся, шучу я. Я ж понимаю: такую ораву одеть-прокормить никакой зарплаты не хватит, особенно – твоей.

- Пойду-ка я детей спать уложу, от греха подальше, - сказала Елена, которая от слов Вадима уже вся начала закипать внутри.

- Вот это правильно, - сказал Вадим, - как на Востоке: где собрались мужчины, там женщине не место. Люблю Восток: правильные у них понятия. Да, Лен, - крикнул Вадим Елене, которая уже едва не скрылась за дверями дома, - чуть не забыл, передай своим неваляшкам вот это: каждой по розовому слонику, специально одинаковому, чтоб не дрались. Обязательно скажи, что от меня. И пусть спят всегда с ними, завтра приду, проверю. Ну, пока, будь здорова, целоваться и плакать не будем.

Вручив Елене игрушки, Вадим вновь сел за стол напротив Володи.

- Похорошела твоя Ленка, м-м, персик! Скоро в городе прохода ей не будет, а? Ладно, не смущайся, не буду, - Вадим налил полстакана водки и залпом выпил. – Гранёный стакан – лучшая мерка. Вадим Шерстнёв выпьет четыре мерки, выкурит четыре папиросы и уберётся туда, откуда пришёл.

- Ты за прикуску-то не обижайся, - сказал Володя, - сам понимаешь: июнь такая пора, что старого нет, а нового не наросло. Картошки даже нет.

-Да ты что: белены объелся что-ли?! Когда это я обижался за материальное? Вадиму Шерстневу важно только одно: душа. Затем, собственно, и пришел к тебе, как к старому другу: душу излить. Видишь ли, очень хочется узнать: имеет ли Вадим Шерстнев право на счастье, как некоторые, или нет? Или люди все поделены…кем-то на черненьких и беленьких?

Владимир хотел возразить другу, что счастье его впереди, но тот прервал его.

-Подожди, дружище, я еще не закончил,- сказал Вадим и закурил папиросу.- Ты наверно хочешь сказать, что Бог всем воздает по заслугам? Что ж, может ты и прав. Но если я что и совершил страшное в своей жизни, то только одно, ты знаешь что. Но клянусь: в ту минуту это был не я. И тем, что было не я, двигала какая-то чудовищная сила, про которую до сих пор жутко вспоминать. Эта сила лишила меня рассудка и вернула его мне тогда, когда руки уже были в крови.

Тут Вадим нервно выпил еще водки.

-Знаешь, Володька,- продолжал он,- какая она была… молоденькая!? Эта нежная прозрачная кожа: даже голубые жилки светились под ней! Какой она мне казалась чистой, свежей и светлой! И вдруг эта чистая и светлая, воспользовавшись тем, что я был пьян… Нет! Лучше не вспоминать об этом… Так, что еще во мне такого супергрешного? То, что баб больше жизни люблю? Так это почти за всеми водится. Каждый мужик, я уверен, в мечтах своих тайных бывал маньяком… Слушай, святоша, а хочешь расскажу тебе как я баб начал любить, и вообще, кто я такой есть на самом деле? Потому что может и правильно, что нету мне счастья, потому что на самом деле я далеко не то, что ты обо мне знаешь. Вот ты думаешь, что видишь перед собой нормального человека? И ты ошибаешься. Перед тобой не нормальный, вернее не обычный человек, а настоящий сексуальный монстр: фроттерист, эксгибиционист, куннилингусист, конченный дионисиец, хирсутистиаман, гомосексуалист-гурман, оголтелый лямур круазист и еще хрен знает кто и сбоку бантик. И имя мое настоящее никакой не Вадим, а Приап. Ну да, Приап. А теперь – о том, как я стал Приапом. Во-первых – гены. О, гены - это такая сильная вещь, что мне даже кажется, что я родился уже прямо Приапом, а не стал им впоследствии. Это произошло на Масленицу. Мне было тогда всего лет десять. У обычных мальчишек в этом возрасте еще существует интерес только к новым солдатикам, пистолетикам и машинкам, а не к противоположному полу. Но это у обычных. Меня же вовсю уже мучила ойгархе по ночам, потому что днем я только то и делал, что мечтал о голых бабах. Ну и доставалось мне от родителей за это чертово ой!- гархе: поди объясни им, что я не рукоблудил, я и рукоблудить-то тогда не умел, просто приснится ночью голая баба - и все, лужа на простыне, а я причем? Слушай, а у тебя такая хрень была? А-а, то-то же, откуда она у тебя может взяться; хотя может и была разок-другой в лет шестнадцать, да, признайся? Ну ладно-ладно, не конфузься, можешь не отвечать. Так вот, было это на Масленицу. Как сейчас помню: батя мой затесался куда-то в буфет ( я с батей гулял) по-привычке, в очередь за разливной водярой, ну а я, оставленный сам на себя, слонялся по площади. А там театр кукольный показывали, и любителей поглазеть перед театром тьма сгрудилось, и, представь себе, далеко не только дети. Вот я протолкался в самую гущу, а руки от холода в карманах держал, а карманы в куртке высоко пришиты. Вообщем, работал я локтями, чтоб поближе на зрелище посмотреть, да как уперся вдруг одной молодочке локтем прямо в ее штучку под джинсами! Я нервами чуял, что мой локоть она прекрасно ощущала, но даже не думала от него отстраняться. Мало того, - она улыбалась! Меня, обомлевшего, с полным ртом слюны и красного, как рак, уже абсолютно не занимал какой-то там театр и его действо, но я желал, чтоб оно продлилось как можно дольше. Так я и стал Приапом, если, конечно, им становятся, а не рождаются. Приапом и добровольным рабом женского зада. О, за иным женским задом я готов идти на край света! С той минуты я почти каждый день бродил по городу и искал толпу. И наслаждался, прижимаясь к женским задам в магазинах, на рынке, на вокзале. Так я сделался полным фроттеристом, и ни капли об этом не жалею. Но в Глувхове у нас и толпы-то – раз-два и обчелся. А вот в Москве я, брат, отрывался по полной! Там это дело четко поставлено: садишься в метро и трешься сколько тебе угодно, пока ни кончишь в штаны. Бабы там без комплексов, никто никого не знает, смирные все, покладистые, стоят – хоть дой ты их, хоть при их здесь же, прямо в электричке. Красота! Первое время меня от этого метро даже тошнило: укачивало, а потом – ничего, привык. Боготворю я, брат, женские ягодицы, боготворю, они, сахарные, того стоят, поверь мне! Знай, друг мой, что женский зад – есть наивысшее наслаждение моей жизни, это мой фетиш! Они бывают разные, и я люблю их всех. Но особенно – упругий, как резиновый… нет, как два резиновых мячика, орешек; или глубокий как пропасть и необъятный как океан пуховик. Вообще, мне давно хотелось сочинить что-нибудь в честь женских ягодиц, что-нибудь вроде поэмы… Нет, не поэмы… Песни! Точно: “ Песнь о женской…” Гм, попке – слишком слащаво; сраке – слишком грубо; жопе – слишком общо… Придется остановиться на банальности: “ Песнь о женском заде”… Кстати, я уже и накропал кое-что. Хошь прочту? Ну вот, слушай, значит, нечто в духе “ Онегина”.


Я каждый раз, бродя вдоль улиц шумных,

На дамские зады, любуяся, гляжу.

Средь них нет дур и нету слишком умных,

Все хороши, во всякой прелесть нахожу.

Вот – зад-орешек; вот – подушка;

Вот – кренделек; а вот – ватрушка;

Вот – зад, как булочка, как пышка;

Вот – зад-доска, почти что крышка;

Вот – зад-матрас; вот – персик наливной;

Вот – задик-мячик, тоже недурной…


Ну и так далее, вообщем. А? Каково?.. Слушай, а вот эти все порнофильмы западные – такое убожество! Согласись. Одни – девяносто-шестьдесят-девяносто, тьфу! Аж тошнит! Какой пошлый вкус! Вот я бы снял, так снял, будь у меня возможность! Что-нибудь, знаешь, этакое, в романском стиле, про оргии в замке рыцаря круглого стола с задами всех возрастов и размеров, от малолеток до старух, от ожирения до скелета; кстати, и розовых с голубыми туда же определил бы в общий винегрет, пусть вместе кувыркаются, а? Вот это зрелище было бы всех времен и народов, вот это были бы сцены рыцарских времен! Ты удивлен, я вижу? Но это еще не предел моей чокнутости на женских задах. Если б я был султан, я бы вылизывал их сотню за раз, поставленную в ряд передо мной! Открою только тебе свою страшную тайну, потому что минута такая, считай, что тебе повезло, я никому еще не рассказывал своего секрета. Вообщем, у меня дома есть собственный проект… чего бы ты думал?.. Ложа удовольствий! Его устройство именно и направленно на стопроцентное выявление женского зада. Объясняю: сама рама ничего особенного из себя не представляет, а служит лишь поддержкой двух валиков. Вникаешь? Вот, в этих-то валиках и кроется вся изюминка проекта. Женщина становится коленями на площадку для колен, затем ложится на передний валик так, чтобы он приходился прямо под ее животом. Второй валик расположен на порядок ниже первого, на уровне головы. Женщина кладет на этот валик руки, а на них – голову, что увеличивает расслабляющий эффект. Все! Теперь женщина – в своем идеальном положении: грудь свисает перпендикулярно земле, ягодицы смотрят в небо! Ты видел когда-нибудь женщину, облокотившуюся животом и грудью на стол в расслабленном состоянии? Ты замечал, как в этот момент идеально прорисовываются ее формы? Так вот, мое ложе дает такой же эффект, но только увеличенный во сто крат! Все дело во втором, хитро опущенном валике. Тем и ценно мое изобретение, друг мой, что оно любую женщину, понимаешь, любую, самую неказистую, превращает в самую желанную! И теперь, когда женщина желанна, на нее ложится мужчина; для вящего кайфа можно намазать тело женщины ароматным вазелином. Но и это еще не все! Передний ( первый ) валик у меня оснащен электровибратором, работающим по принципу едущей по плохой дороге машине, ну, понимаешь: то яма, то канава, то рытвина… Так что мужик может получить полное удовольствие даже не делая никаких движений вообще, а просто лежа, расслабившись, на ягодицах и держась за сиськи; все движения за него сделает вибратор. Ну как, впечатляет? Могу продать патент, если хочешь, разбогатеешь.

- Сумасшедший, - сказал Владимир. – Но это не твоя вина, здесь есть какая-то внешняя причина… Скажи, а ты не пробовал смотреть на женщин не только с сексуальной стороны, но, например, с духовной?

Владимир не думал ни краснеть, ни смущаться от рассказов Вадима, как тот рассчитывал, но Вадиму видно уж сильно этого хотелось, и он принимал желаемое за действительное.

- Да ты не стесняйся так, чудак, - сказал он, - я вот сейчас водочки еще хряпну и расскажу тебе еще кое-что… С другой стороны, говоришь? Да с какой я стороны на них не смотрел, а более всего они хороши все-таки сзади. А если серьезно, то вот когда я, дядя, стану ( не дай Бог ) импотентом, вот тогда и начну, может быть, - с другой стороны. А пока извини: не могу. Вот ты сказал внешняя причина. Да, ты прав, есть такая причина. Причина в том, что сидел я тридцать лет и три года за книгами, бабы голой в глаза не видал. Ну а потом эту плотину и прорвало, со всеми вытекающими.

Вадим выпил водки и продолжал.

- Так вот, дядя. Благодаря этому чертовому фроттеризму, Вадим Шерстнев смог досконально постичь женские нравы, даже не открывая рта… Ибо для того, чтоб жаться к бабам, совсем не обязательно при этом с ними знакомиться. Таким образом, я совершенно молча, выяснил, что существует несколько типов женщин. Первый тип – это недотроги. К таким только слегка прикоснешься – они тут же брыкаются, обмеривают вас с ног до головы вопрошающим взглядом, отскакивают в сторону и вообще готовы звать милицию на помощь. При второй попытке их оседлать, они могут грубо оскорбить; при третьей – есть большой риск получить по морде и быть прилюдно опозоренным. Ручаюсь, что в постели такие бабы самые страстные, они может и не даются потому, что не ручаются за свою бесстрастность. Хорошо бы, черт возьми, изнахалить недотрогу хоть раз, да еще бы прямо в метро, вот кайф был бы, а? Недотроги – наиболее часто встречаемый тип. Идем дальше. Второй тип – это коровки. Эти – словно дремлют. Оседлать их легко, но неинтересно: они не отвечают взаимностью. Они вообще не ощущают, что кто-то там стоит сзади и жмется к ним. Но не дай Бог их разбудить каким-нибудь слишком уж откровенным движением: они становятся хуже недотрог. И, наконец, третий, мой, естественно, любимый тип – давалки. К сожалению, на них очень трудно напороться, а в провинции – практически невозможно. Давалка, как ты понимаешь, откликается на мои ласки, и мы наслаждаемся вместе.

Тут Вадим глубоко вздохнул и замолчал на минуту, медленно жуя мягкий огурец. Владимир тоже не спешил нарушить тишину, о чем-то размышляя. Горячий июньский ветерок иногда набегал на ветви вишен, под которыми сидели друзья, и, неподвижные до тех пор пятна солнца и тени от вишневой листвы начинали слегка дрожать, играя на лицах, руках, одеждах, столе и земле. И после вновь воцарялась неподвижность, как на полотнах Моне.

- Ну что, - прервал молчание Вадим, - велики мои грехи? По вашим, христианским, меркам может и велики, а по моим эллинским – не очень. Ведь ты же знаешь: я эллин.

-Не эллин ты, а атеист, - возразил Владимир. – Да, самый обыкновенный атеист. Твои эллины давно вымерли и исторически больше не могут появиться. А вот атеисты…

- Стоп! – перебил его Вадим. – Вот здесь ты не прав: я - эллин. Я верю в некую высшую силу. Но я хочу естественности, понимаешь? Естественности бытия, которая царствовала на земле до появления вашего христианства. Христианство родило понятие греха, которого раньше не было как понятия, и естественность испарилась, а вернее, перешла в тень и стала предметом чего-то постыдного. Что раньше приносило людям радость, стало приносить боль и разочарование. Христианство не принесло жизнь и свет, оно убило жизнь, оно убило цельность личности, заставило ее раздваиваться на белое и черное, на праздничную мораль и будничную, одну – для души, другую – для тела. Вот ты обозвал меня атеистом, а сам-то ты знаешь, что такое Бог?

- Бог - -это все лучшее, что в нас есть, все доброе. Бог – то, что сотворило все, в том числе меня и тебя…

- Прекрасно! А не подскажешь ли, на кой черт Он все сотворил, и особенно – меня? Меня и тебя, сознающих свое конечное хрупкое существование? Просили мы Его что ли об этом? Для чего мы терпим эти многолетние муки, после которых, по-вашему, по-христиански, нас ждут еще большие муки в каком-то аду? Какой еще нужен ад?

- По-моему, - сказал Володя, - в жизни каждого человека хороших дней гораздо больше, чем плохих. Просто благо естественно для нас, и мы его почти не замечаем, а принимаем, как должное быть. А горе принимаем как аномалию. Поэтому плохие дни воздействуют на нас гораздо сильнее, они выбивают нас из обычной накатанной колеи…

- Нет уж, друг мой! Во-первых, не хороших дней больше, а однообразных и скучных, как погода в ноябре. А во-вторых, плохие дни не просто, как ты, дядя, изволил выразиться, воздействуют на нас, они так нас бьют, что после иных побоев можно и не оправиться; и один такой день заменяет сотню так называемых хороших. Поэтому, брат, количество еще ничего не значит. Так для чего понадобилась Богу сия славная юдоль печали, а? Не можешь ответить? Я тебе отвечу. Просто Бог – ни кто иной, как врач-экспериментатор, держащий Землю под стеклянным колпаком в своей небесной лаборатории. Сидит Он перед этим колпаком в белом халате с засученными рукавами, с белой же бородищей до пояса, и сам с большим интересом ожидает, когда и что из его эксперимента получится. А нам тут мучайся. Разве это не жестоко?.. Знал я одну девочку в Москве; родители-баптисты с детства ее к Богу приобщали, к постам, к молитвам, к поступкам хорошим. А ее, десятилетнюю, возьми да и изнасилуй дебил какой-то прямо в подворотне! А?! Каково?! Как думаешь: после этого ее хоть одна теория добру научит? Нет, брат, потому что та дрянь, что с ней произошла, вечно у нее перед глазами стоять будет, сердечко ее ожесточая. А ты говоришь Бог.

- То, что ты описал сейчас конечно ужасно, но на самом деле Бог сотворил мир на радость…

- Знаю и это. Бог сотворил мир на радость человеку, а он, негодник, сам сделал его плохим благодаря проискам дьявола. Надеюсь, это твой ultimo ratio. А почему же всесильный Бог допустил это, как он смел это допустить, а?

- Ты задаёшь вопросы, выходящие за пределы нашего разума…

- Не нашего, а вашего. Мой разум беспределен, как Космос, и свободен, как птица! Он может развиваться в любом направлении, куда пожелает: в бездну глуби, в бесконечность дали… Он свободен, как моя жизнь свободна от вашего лживого христианства. Так для чего же всё-таки Бог допустил сию юдоль печали?

- Послушай, я сейчас скажу тебе то, что в минуты отчаяния всё время твержу самому себе. Не знаю, поможет ли тебе, но мне помогает. Только ты меня не перебивай. Итак: возьми на веру, что Земля наша, и тела наши, и души наши отданы на растерзание дьяволу. Как только ты это сделаешь, то сразу всё станет на свои места, и сразу отпадут все вопросы. И ты поймёшь, что пока на Земле царствует дьявол, то ничего другого на ней, кроме юдоли печали и быть не может; что смерть, кровь, бедствия, болезни – все естественные спутники нашего дьявольского мира. Но такого мира не должно было существовать по Божьему замыслу, вот он (мир то есть) и катится к своему логическому концу, становясь с каждым днём всё гаже и гаже. И когда этот мир станет, наконец, таким гадким, что все люди только и будут заняты ежечасно тем, что будут молить Бога о скорой смерти, будут принимать смерть как манну небесную, вот тогда и наступит конец. Понимаешь? А смысл нашей смертной жизни в этом сатанинском мире состоит только в одном: чтоб не мир спасать, это бесполезно, а чтоб спасти от дьявольских когтей свою бессмертную душу. Как прекрасно было бы, если б каждый был занят этим и только этим и ничем иным. Но об этом можно лишь мечтать. Спасти душу – задача немалая. А как спасти? А просто: поступками своими всегда противостоять злой силе, всегда и во всём ей противоборствовать. Видишь, например, ребёнок плачет? – не проходи мимо; видишь старушка еле ходит, - помоги ей до дома дойти. Да если мы просто место старшим в транспорте уступим, и то дьявол от злости лопнет…

- Ха-ха-ха, - рассмеялся вдруг Вадим, - да, хорошо подковал тебя твой Семёнов: так и сыплешь готовыми максимами, хоть записывай за тобой. Словно истину в последней инстанции излагаешь. А ты никогда не задумывался о том, что всякая религия мнит себя истиной в последней инстанции, а все другие религии называет ложными?

- В том числе и языческая?

- Не язви. Я может и не язычник. Я просто свободный поэт и все тут.

Вадим допил последнюю свою водку и продолжил вопросом.

- Значит, всё так и должно быть, говоришь? Обидно.

- Что обидно?

- Обидно, что зло непобедимо.

- Но временно же непобедимо.

- Тебе от этого легче? Мне – нет. Ведь это же моё время, ведь это же я живу, это же время моей жизни, а не просто какое-то отвлечённо-теоретическое время, вот поэтому и обидно. Почему, собственно, я и миллиарды других ни в чём не повинных людей должны отдуваться за этого бездельника Адама?..

- Зачем же сражаться со злом во вне? Наша задача – победить зло в самом себе. И это…

- А по-моему, зло – оно и есть зло, и не важно, где оно находиться: во вне или во мне. Раз нельзя победить во вне, то нельзя и во мне…

- Пойми, Вадим, Земля – это арена войны и больше ничего, войны дьявола с Господом за людские души, за наши с тобой души. Поэтому нужно ясно определиться: на чьей ты стороне. И раз ты на стороне Бога, то и верить нужно только словам Библии, как словам Бога, нам завещанным, и ничьим более.

- Да, ты веришь Библии, Марк – разуму, Гнида верит в деньги… А я вот ни во что не верю, живу себе в своё удовольствие, небо копчу, и рад-радёшенек…

- Ты, Вадим, большей, лучшей частью своей души – на стороне Господа, но дьявол подкрался к тебе с уязвимого, незащищённого боку и затемняет твою жизнь водкой, не даёт тебе ясно смотреть на мир. Вообще, чтоб увести человечество в сторону от Бога, дьявол выдумал не только водку, табак, наркотики, но также спорт, секс, производство, конкурсы красоты… И, по-моему…

- Да, да, да, всё это, конечно, правильно, ты всегда говоришь правильно, как Каренин, а потому – скучно. Но ты всё-таки не понял меня. Я спрашивал тебя, мой друг, как мог всесильный Бог вообще, в принципе, понимаешь, в принципе допустить саму возможность такого дьявольского мира? Но, впрочем извини, я забыл, что это запредельные для твоего разума вопросы… Ну ладно, finis. Не смею вас более задерживать. Вадим Шерстнёв верен своему слову: водка выпита и мне пора восвояси. Не обессудь: тару заберу с собой, привычка – не оставлять после себя мусора, тем более, что этот мусор кое-что да стоит. И вообще, кстати, на счёт тары: знаешь ли ты, что такое это самая тара? Ну, то есть, вот эта самая пустая стеклянная бутылка?

- Как что? Бутылка – и есть бутылка.

- А-а, не знаешь. Стеклянная бутылка, дорогой мой друг, это жизнь, наша человеческая жизнь, - вот это что такое. Вот стоит она себе и стоит, цела-целёхонька, как видишь. А задень её маленько локтём – упала бутылочка и – вдребезги. Так и человек: тут есть он, а тут и нет его, ищи-свищи. Так, может, не стоит она того, а?

- Кто чего не стоит?

-Да жизнь, говорю, жизнь наша человечья, может не стоит того, чтоб за неё цепляться, как майский жук за листик, когда дерево трясут, коль она уж такая хрупкая штука? А если так, значит жизнь – не главное, то есть именно продолжительность её, а главное что-то совсем другое…Смерть, например. Точно, главное в жизни – это смерть. То есть не сама она, конечно, как таковая, а то, как умереть… А умирать надо красиво. Жить можно по-свинячьи, а умирать надо красиво… Очень бы не хотелось – от насморка…

Говоря это, Вадим был уже у самой калитки, как вдруг вздёрнулся, как бы что-то вспомнив.

- Ах да! – воскликнул он. – С этой философией чуть не забыл самое главное, зачем, собственно, приходил: зову сегодня вечером ко мне на пир. Да-да, сегодня Вадим Шерстнёв задаёт большой пир, званый и незваный! Жена твоя не пойдёт, знаю, но ты чтоб был – голова с плеч. Не придешь, обидишь Вадима Шерстнёва насмерть. Да, встретишь нищих по пути – тащи с собой и нищих. Всех зову, всем рад буду!


Глава пятая.


От Атроховых Вадим прямиком направился к Марку. Сарайчик Марка был заперт, за дверью было темно и тихо, но замка на двери не было.

- Дрыхнет, чёрт, - выругался Вадим и принялся стучать кулаком в дверь. Через некоторое время из-за двери послышался голос Марка.

- Ну кой хрен там ломится в жилище философа, найк? Отдохнуть не дадут.

И уже через несколько минут друзья сидели за столом, распивая очередную бутылку и закусывая роскошным копчёным цыплёнком.

- Ну чё, достал молох человечества, найк, чеканную свободу, найк? – спросил перво-наперво Марк.

- Risum teneatis, господин философ, ибо humanum errare est. Молох-то я достал, это видно по тому, что мы с тобой едим. Но достал я его зря, это видно по тому, что мы с тобой пьём.

- То есть как это зря?

- А вот так. Бросила она меня, ту-ту, уехала к мужу. Стерва! Прав ты был, Марк: все они одинаковые, сучки! А мне всё что-то мерещится…

- Ну то-то ж. Следующий раз слушай, чё те старшие говорят, найк. Ха-ха, опростоволосился-таки, классик, найк, а вроде на дурака не похож. Эмоций в тебе много, эмоциями живёшь, вот чё. А надо – разумом, разумом. Но поэт, найк, он и есть поэт. Кстати, почитай чё-нибудь. Как там у тебя в «Гераклите»? «Небо. Скала. А…» Как там дальше-то? Очень по душе мне эта твоя вещь: высоко над суетой поднято, найк, высоко!

Вадим вдруг преобразился, словно протрезвел, выпрямился на стуле и вкрадчивым голосом начал.


-Небо. Скала. А внизу под скалою, - лишь бездна. Вода.

И потухает заря на жизни моей небосклоне.

А за зарёю смеётся над жизнью и смертью Дитя,

То неразумное Дитя – Природа-невидимка, что

Вечно и разумно так само с собой играет в кости.

И в той игре его и самый Хаос гармоничен и

В космос превращён. Смешалось всё в игре невинной той: и

Свет и тень; и жизнь и смерть; война и мир – всё воедино.

Лишь только Солнца луч последний…


Тут Вадим остановился и тихо застонал, закрыв лицо руками.

- Ты чё, классик, найк? – спросил, забеспокоившись, Марк.

- Слушай, философ, - сказал Вадим, приняв прежнее положение, - ты когда-нибудь тонул?

- Не-ет, а чё?.. Ты чё, топиться собрался, найк?..

- А я тонул. Два раза тонул. Один раз, когда мне лет шесть было, осенью. Возле дома нашего лужа была огромная, глубиной где-то по колено взрослому человеку. Любил я в той луже кораблики попускать. Ну вот, и зацепился однажды мой любимый кораблик из сосновой коры, я его три дня точил, вырезал, парус бумажный ставил, зацепился за корягу какую-то посреди лужи, и ни туда, ни сюда. Короче, пробовал я его с берега палкой достать, пробовал-пробовал, поскользнулся, да и бултых в эту самую лужу, стал захлёбываться и орать благим матом. Отец услыхал, выскочил из дому, вытащил. Вообщем, подхватил я тогда воспаление…

- А второй?

- А второй мне уж лет тринадцать было. Услыхал я где-то, что из колодца днём звёзды видны, романтик хренов, ну и решил проверить: полез в один прекрасный день в колодец по ступенькам. Спустился уже почти до самой воды, а колодец глубокий, колец в семь, сам знаешь. И вдруг обламывается у меня в руках проржавевшая ступенька, и я – хрясь в воду. Хоть я уже плавать и умел, но растерялся я, да и башкой о бетон ударился, кричу, зову на помощь. На моё счастье соседка на огороде работала, позвала людей, - спасли идиота. С тех пор, Марк, жажда жизни во мне обострилась, а ты говоришь – топиться. Нет, сам себя жизни я нипочём не лишу, ищи дурака!

- Понимаю, найк, молодец! Ну, ты звёзды-то хоть видел, аль нет? Ха-ха-ха!

- Гм, ты всё шутишь. Не помню я. Не до того мне было, чтоб звёзды рассматривать.

- Ясно, найк! Ну да ладно, в прошлом это всё, чё вспоминать-то? Скажи лучше, сколько те Гнида отвалил, найк, и чем ты с ним рассчитываться будешь?

- Сколько просил, столько и отвалил: кусок зелёных… Мало, чёрт, надо было больше брать!

- Чё так?

- Дом я ему свой заложил, родовое гнездование, с землёй, со всеми потрохами.

- Ты точно спятил! Так, сколько ты там успел потратить? Давай добавлю и занеси ему назад к чёртовой бабушке, найк!

- Нет уж, дружище, поздно. Пир я сегодня даю на весь мир, поэтому – шиш ему, а не деньги. Однова живём. Да у меня и ещё кое-что на уме имеется.

- Дурак-ак, ой дура-ак! Нет, я знал, конечно, чё ты дурак, найк, но чё б до такой степени! Он же оттяпает это твоё гнездование, найк, и не моргнёт! И чё тогда?

- Тогда? Не знаю, дружище, что тогда, не знаю. Я сегодня живу, а не тогда, а тогда меня уж может и не будет. За год всякое может случиться. О завтрашнем завтра думать будем.

- По-евангельски живёшь. Классик, молодец, найк, умница. Ну ладно, воля, конечно, твоя, но поступаешь ты глупо, найк. Толстой, как ты знаешь, тоже жил по-евангельски почти, но ничё не изменил, ничё не добился и ничё не привнёс, найк, кроме огорчений своим близким. Хвала Господу, чё у тебя близких нет.

- Ну что я тебе на это могу ответить? Только одно: не каждому дано быть дураком, это большая привилегия и особый шик. Да к тому же, ты думаешь умнее сделал, что в подвал переселился?.. Ладно. Не возражай, скажи лучше, о чём пишешь, давно обещал ведь поделиться?

- О чём бишь нечто? Обо всём, найк. О смысле жизни, о том, чё всё душу имеет, даже стены; о чувствах; об ощущениях; об инстинктах, интуиции, и тэ дэ и тэ пэ, найк. Одним словом, сплошные банальности. Но есть, есть и у меня своё, новое слово в философии! Пусть только посмеют сказать, чё у меня нет, найк, нового слова!

- И что же это за слово?

Лицо Марка в эту минуту словно ещё больше похудело: щёки втянулись глубже; явственней выдались скулы; рытвины у носа стали ещё рельефнее. Марк нахмурил брови и ударил по столу кулаком, так что подпрыгнула и чуть не опрокинулась недопитая бутылка.

- Слушай же, классик, - сказал он, - слово моё заключается в том, найк, чё эгоизм человечий – это не чувство, эгоизм – это форма нашего бытия, наша оболочка, наш невидимый, неснимаемый скафандр, найк, в который мы все заключены. Вот почему выражения типа «чувство эгоизма» или «победи свой эгоизм» смешны. Как можно победить свою форму, свою оболочку? Но… Вникай, классик! Но вся фишка, найк, заключается в том, чё эгоизм эгоизму рознь. Или, образно говоря, оболочка эта наша делится на верхнюю – духовную, и нижнюю – биологическую. И вот чё б убивать повседневно, найк, в себе эгоизм биологический, то есть жизнь для себя и повседневно же взращивать в себе эгоизм духовный, то есть жизнь для других, - это и есть, найк, наш единственный настоящий смысл жизни. Смекаешь? Поэтому труд мой, найк, так и называется: « Любите себя больше!» С восклицательным знаком… Вот, если угодно, вкратце, моё новое слово, найк. Ведь если человек живёт только для себя, то он, тем самым, ненавидит сам себя; а если живёт для других, найк, - значит любит себя. Вот я и восклицаю: любите себя больше! А? Чё думаешь? Ведь это взрыв в философии, а!? Бомба! Ведь чё говорили все предшественники, найк? Нужно отречься от самих себя ради других, они говорили, нужно убить, найк, своё эго. Представляешь: они все предлагали убить свою собственную оболочку! Глупцы! Возлюбить себя нужно, возлюбить!

- Да-а, «сколько правды говорится со всех сторон и как она не слышится людьми!»

- Чё-чё?

- Да ничё. Тоже Толстой, видишь ли, вспомнился… Эх, Маркуша, ты никогда не задумывался о том, почему вот господину Гниде, например, и миллионам ему подобным глубоко, извини, начхать на все новые слова в философии и на твоё в частности? Сколько светлых умов написало умных томов для того, чтоб люди были счастливы! А люди поворачиваются к этим томам задницей. Все философы нынче пылятся в загашниках, а жизнь идёт мимо них, идёт своим совершенно иным путём. А всё потому, я думаю, что если в отдельном человеке духовное и утилитарное ещё кое-где, кое в чём пересекаются, то в человечестве в целом духовное и недуховное идут параллельно и никогда не пересекаются. Людям, как всегда, надо только одно: хлеба и зрелищ, а отнюдь не учитель с учебником. Учитель с учебником – это людям очень скучно, Маркуша.

- Не нагоняй на меня тоску, классик, найк.

- А вообще молодец, Марк, одобряю. Главное – мудро. А мудрость – основа философии. Кстати, о мудрости. Батя мой как-то, помню, сказал мне: «Самая большая мудрость, сынок, это когда человек всем своим поганым, всем гнилым и смердящим нутром своим проникнет, наконец, что хуже гада, чем он сам, нет никого на всём белом свете. И вот когда человек дорастет до этой мудрости, он уже никого никогда ни осудить, ни обидеть не сможет.» И ещё говорил он: « Запомни, как «Отче наш», сынок: нет большего зла на земле, чем предательство». А он частенько изменял матери по пьяному делу, хотя любил её безумно. Ну, потом, конечно, сильно мучился каждый раз, так сильно, что совесть даже сна лишала… Интересно, как сейчас старики мои там? Ведь оно есть, это там?

- Есть, - не задумываясь ответил Марк, - в этом даже не сомневайся, найк. Форму его, конечно, никто не знает, но что есть – это точно.

- Я к тому спрашиваю, что, если – есть, то ведь матери-то всё известно стало, вся эта подноготная грязь батиных похождений. А?.. А она ему так доверяла… А его трезвого совесть так грызла, что даже в церковь ходил, в лучших своих брюках часами на коленях на закапанном воском полу прощение у Бога вымаливал. А после – запьёт и опять – двадцать пять. А мать, как святая, ничего не замечала: ни похождений его грязных, ни мук его; я замечал, а она – нет. Но я всегда молчал, не хотел её расстраивать, она и без того часто болела. Она верила ему, беззаветно верила. «Никогда, никогда не иди на предательство, сынок, - говорил мне батя в покаянные дни свои, - ибо недаром повесился Иуда! Всё, что угодно, только не предательство». В такие дни он сам был недалёк от самоубийства. Может, оттого он и стал таким мудрым, что совесть больную имел? А, Марк! Больная совесть – это и есть мудрость, как думаешь? Ведь другой нагрешит втрое больше и гаже – и ничего, что с гуся вода ему, а?..

- Да, найк, мудрость выстраданная мудрее мудрости выдуманной.

- И твои новые мысли – это тоже круто, Марк, круто.

- Знаю, чё круто, найк. Да только всех и делов, чё круто: бесполезно это всё! Потому руки опускаются, найк, и водку жру, вместо того, чёб писать.

- Не понял.

- Да чё тут понимать! Не напечатает это никто: кому сейчас нужна философия, найк, в наш комфортно-мобильный век!? Время мудрецов кануло в Лету. Я – никому не нужный осколок прошлого, только и всего, найк. А самому издать – нужно банк ограбить. Пробовал публичные лекции устроить у Семёнова, - куда там! У них, видите ли, найк, только пастор имеет право с кафедры читать… Тьфу, теперь не могу, Божьи люди, найк!..

- Вот что тебе на это скажет Вадим Шерстнёв, Маркуша. Ты пиши, пожалуйста, только пиши, и ни о чём не заботься. По-евангельски живи, брат, по-евангельски.

- Как ты, чё ли? А чё мне ещё остаётся?

- Да, Маркуша, несмотря ни на что, у меня у самого к философии отвращеньице имеется. Вернее, не к философии, а (ты уж не обессудь) к философам; ну не лежит у меня к ним душа и всё тут.

- А чё так-то?

- Да зануды они все… Ну, конечно, моя дружба к тебе тут не причём. А зануды они потому, то выдумают какую-нибудь теорию и носятся с ней, как кот с салом, пристают ко всем, навязывают свою субъективную точку зрения, как абсолютную, поучают: как жить; для чего жить. А я, может не хочу как и для чего, я хочу просто. Просто жить просто, и баста. Без всяких вопросов, как дерево в поле, как птица в небе, как рыба в воде. Жить душой, а не башкой; не по теории выдуманной, а как сердце ляжет.

- То есть – плыть по волнам без вёсел, найк, и без киля?

- Да, Маркуша, да, именно – без вёсел и без киля.

- И без маяка? Этак, найк, можно и чёрт знает куды заплыть. Ты – поэт и этим всё сказано. Но всё же за кота с салом ответишь, найк.

- Отвечу, Маркуша, я за всё отвечу. Да, я поэт. А поэт – это не тот, кто слова рифмует, поэт – это состояние души, просящейся наружу. Поэтому для меня вся роль и заключается в том, чтоб без вёсел и без киля… Ну да ладно, оставим мою скромную фигуру. Ты-то чего хандришь? Нормально же ещё недавно работал и вдруг запил вот?

- А-а, - вздохнув, махнул рукой Марк, - горе у меня, найк. Сынок на днях на побывку приехал, расстроил папочку. Он у меня в Москве, в политехе, светлая голова, найк. Вообщем, нашла моя в его карманах аморальную бумажку и давай этой бумажкой у меня перед носом махать да приговаривать: «Воспитал, найк, ублюдочка, да в подвал слинял, а мне расхлёбывай». Дура, найк, старая! Еле выпер за дверь, найк. Вот и сегодня с тем же приходила. Бумажка это – каталог какой-то левый, подпольный, найк, понимаешь, этих… дивидишек этих, чёрт их брал.

- Ну и что тут такого? Чего расстраиваться-то?

- Да нет, ты не понял, классик, найк, не понял. Но погоди, вот сейчас я те почитаю, так сразу всё поймёшь, найк. Всё поймёшь! Сейчас я достану этот долбанный каталог, найк, он у меня остался. Я тоже сначала не понял: чё она взбесилась, найк, думаю? А как прочёл – волосы дыбом, найк, встали. Вот послушай.

Покопавшись в верхнем ящике стола, Марк извлёк оттуда два больших потрепанных листа, отпечатанных мелким шрифтом и стал читать.

- Та-ак, это – не то, это – не то… А, во, слушай, классик, найк, если нервы железные. Диск номер сто пятнадцать: «Маленькая девочка примерно шести-семи лет. Связана верёвкой и подвешена вверх ногами»..

- Уже впечатляет! Как, впрочем и то, что ты такие буквочки в твоём возрасте без очков разбираешь.

- На зрение никогда не жаловался, найк. Но ты не перебивай, а слушай. То ли ещё впереди, найк! Так… «Подвешена вверх ногами. У неё завязан рот, поэтому она не может кричать. На шее одет ошейник. В писю её пихают то палец, то какие-то предметы. Девочка почти ничего не понимает. Дело происходит ночью, в каком-то парке или в лесу». Цена – 2500 рублей! Представляешь, найк: у меня пенсия меньше! Ну, слухай далее. Диск номер сто двадцать три: «Девочка примерно девяти лет. Её привязывают к батарее. Два мужика, один из них в маске, пытаются дать ей в рот, она сильно сопротивляется. После чего в очень интересной позе начинают ей впихивать свой член в её маленькую писю. Она начинает сильно кричать. Девочку избивают различными предметами. Очень много страшных криков, соплей и крови. Качество изображения отменное!» Цена этой прелести, найк, 3000 рублей! Диск номер сто тридцать один: «Новинка! Дедушка со своей внучкой! Дедушка пытается уболтать свою внучку. Всякими способами пытается её раздеть, чё ему удаётся. После прикатывает её, чёб ей присунуть. И, в конце концов, она соглашается. Разные позы. Очень зрелищно». Цена – 1000 рублей. Продешевили, по-моему, а? Как думаешь, найк? Ладно. Диск сто третий: «Мама лижет у своей дочки маленькую писю; потом пытается заставить дочку лизать у себя, но дочка маленькая и ничего не понимает». Этот шедевр идёт задаром – в 500 рублей. Диск номер сто тринадцать: «Два маленьких мальчика восьми лет остались дома одни. Лёжа на кровати, они начали мастурбировать и трогать друг друга за писи. Но этого им оказалось мало и они начали трахать друг друга в попы». Это сходит вовсе за 400. Заметь, какой слог, найк, культурный, ни одной грубости, всё красиво, нежно: пися, попа. Зашибись, найк! Так, найк, диск номер…

- Хватит! – оборвал вдруг Вадим. – Хватит, надоело.

- Чё, найк, быстро нервы сдали? Тошнит, небось, классик, найк? Меня тоже ох как тошнит и мутит, найк! А чё мы делаем? Ничё! Сидим, водку жрём, найк, а всё вокруг погибает, рушится!..

- А что нам делать?

- Чё делать? Откуда я знаю, чё! Но хоть чё-нибудь да нужно: кричать, орать, найк, бить в набат, в сполох, чёб всполохнулись, проснулись все и ужаснулись самих себя!..

- Эх, Маркуша, - спокойно возразил Вадим, - забрось-ка ты свой всполох куда подалее, ибо никого он нынче всполохнуть не в силах, потому как оглохли все, оглохли и ослепли. Да и не к чему это, ибо, как сказал сегодня один мудрый человек, всё именно так и должно быть, как оно есть. Должно, понимаешь? Как говорил незабвенный Александр Сергеич «идёт к развязке дело». К логической развязке. Или – к продолжению. Ведь не только в наш, во все, во все века, люди вопили: «O tempora, o mores!» И надеялись, что их времена – последние. Так что давай лучше, дружище, выпьем, ибо по моему глубокому убеждению, пьянство – наимудрейшее из всех людских сует. В том-то и заключается in vino veritas, друг мой. Поэтому не хочу быть больше трезвым, Марк, никогда. Никогда! Не хочу, чтоб снились кошмары. Хочу, чтоб потомки запомнили меня пьяным. Давай пить, Марк, чёрт возьми, давай пить! А весь мир вокруг нас нехай летит в тартарары к чёртовой бабушке, прах его побирай! А? Здорово я придумал? Вот представь: допиваем мы с тобой сейчас эту бутылку, выходим из подвальчика, глядь – а там никого и ничего, всё – в тартарарах! Здорово, да?

- Умница, умница, классик, найк, хорошо сказал! Давай пить! Вот за чё я тя люблю, классик, так за то, что ты трижды больший меня философ, найк. Я – мозгой привык, а ты – сердцем мыслишь. Дай я тя расцелую, найк!

И друзья облобызались троекратно.

- Вот только на счёт никого, - продолжал Марк, - это хорошо, а вот на счёт ничё – это не очень. Пущай не только наш подвальчик, найк, но и магазинчик уцелеет, иначе где ж мы добавку, найк, брать будем?

Друзья расхохотались, потом затихли, задумавшись.

- Понимаешь, - нарушил тишину Вадим,- понимаешь, они же Достоевского распяли. Распяли! На оборотной стороне Христова креста, сволочи! Распяли со всеми его наивными ужасами. «Красота спасёт мир!» Нет, этот мир уже ничего не спасёт, потому что красоту саму растерзали, растоптали, замучили; надсмеялись, надругались над ней, сердечной, завели её, родимую, за угол и, элементарно помочились на неё, нагло и бесстыдно, совсем не думая о том, как же без неё дальше-то? Сир и убог человек без красоты… Марк, ты помнишь Тургенева? Я помню. Хочешь, послушай, почитаю, а то после твоего каталога душа как в дерьме извалялась, надо очиститься.

И Вадим с немого согласия друга размеренно и тихо начал читать по памяти.

- «Знаете ли вы, например, какое наслаждение выехать весной до зари? Вы выходите на крыльцо… На тёмно-сером небе кое-где мигают звёзды; влажный ветерок изредка набегает лёгкой волной; слышится сдержанный, неясный шёпот ночи; деревья слабо шумят, облитые тенью… Каждый звук словно стоит в застывшем воздухе, стоит и не проходит. Вот вы сели; лошадки разом тронулись, громко застучала телега… Вы едете – едете мимо церкви, с горы направо, через плотину… Пруд едва начинает дымиться. Вам холодно немножко, вы закрываете лицо воротником шинели; вам дремлется. Лошадки звучно шлёпают ногами по лужам; кучер посвистывает. Но вот вы отъехали версты четыре… край неба алеет; в берёзах просыпаются, неловко перелётывают галки; воробьи чирикают около тёмных скирд. Светлеет воздух, видней дорога, яснеет небо, белеют тучки, зеленеют поля. В избах красным огнём горят лучины, за воротами слышны заспанные голоса. А между тем заря разгорается; вот уже золотые полосы протянулись по небу, в оврагах клубятся пары; жаворонки звонко поют, предрассветный ветер подул – и тихо всплывает багровое солнце. Свет так и хлынет потоком; сердце в вас встрепенётся, как птица. Свежо, весело, любо! Далеко видно кругом… Живее, кони, живее! Крупной рысью вперёд!.. Солнце быстро поднимается; небо чисто… Погода будет славная. Стадо потянулось из деревни к вам навстречу. Вы взобрались на гору… Какой вид! Река вьётся вёрст на десять, тускло синея сквозь туман; за ней водянисто-зелёные луга; за лугами пологие холмы; вдали чибисы с криком вьются над болотом; сквозь влажный блеск, разлитый в воздухе, ясно выступает даль… не то что летом. Как вольно дышит грудь, как быстро движутся члены, как крепнет весь человек, охваченный свежим дыханием весны!..»

Вадим замолчал. По канавкам морщинистого лица Марка текли капельки слёз.

- Что, чистоту оплёванную жалко? – спросил Вадим, у которого у самого стояли в глазах слёзы. – Слушай, а ты ни скажешь ли мне, почему это всё? Почему в наше долбанное время никто не осмелится ни то что писать, а даже читать что-либо подобное? Почему высокое и низкое поменялось местами? Почему светлое и чистое стало предметом иронии, тупых насмешек и оскорблений; а площадное и одноклеточное сделалось, по меньшей мере, предметом всеобщего восхищения? Это тоже так и должно быть?

- Для нас с тобой конечно не должно, найк. А для сволочи, которая обогащается за счёт этого, и для балбесов, потребляющих всё это, найк, лучше и быть не может. И слава Богу, дорогой мой человек, чё живы ещё в русских селениях, найк, такие вымирающие индивиды, как ты да я, которые, несмотря ни на какую бедность, найк, не продадут души.

- Да, ты прав. Однако извини, дружище, заболтался я, а мне давно пора. У Вадима Шерстнёва сегодня ещё уйма дел по приготовлению пира. Кстати, не желаешь мне помочь?

- Нет, брат, ты не обижайся, найк, но я чё-то подустал маленько. А пир, найк, дело не шуточное, надо перед ним отдохнуть, выспаться надо старому человеку, найк. Ты уж не обессудь, классик, найк.

- Ну ладно-ладно, отдохни. И сразу – ко мне…

«Бедный Марк, - думал Вадим по дороге домой, - вывернул старый изношенный носок на изнанку и носится с ним, как с новым. Новое слово в философии, гм… Ну да ладно, не стану его разочаровывать: как говорится, чем бы пенсионер ни тешился…»

Душу Вадима охватила вдруг страшная тоска. Это было ужасное, леденящее чувство одиночества. Оно посещало его редко, но с такой силой, что хотелось выть волком. И хотя светило белое, как свет софита, июньское солнце, оно не согревало душу Вадима; наоборот, от этого внешнего и внутреннего контраста становилось ещё больней. Не доходя нескольких шагов до своего дома, Вадим вдруг остановился, поднял взгляд к высокому бездонному небу и прошептал сквозь слёзы: «Господи, освободи!..»


Глава шестая.


Прошёл год. В знойный июньский полдень жадный солнечный луч, бьющий в окно ветхой деревянной хижины, подбирался вплотную к голому человеческому телу, спящему на полу под столом рядом с пустыми бутылками, объедками и окурками; влез ему на глаза, и тело проснулось. Тело это принадлежало никому другому как Вадиму Шерстнёву. Своё пикантное положение Вадим обнаружил почти как должное: такое бывало не раз во время больших загулов. Больное с похмелья обоняние Вадима душил запах окурков. Во рту было сухо и противно, но голова оставалась как всегда светлой. Занавеска была отодвинута к печке, и Вадиму видна была вся комната. У левой стены у кровати стояла на коленях вся голая дородная молодая женщина с крашенными каштановыми завитыми волосами. На кровати лежали лишь её грудь, руки и голова: она крепко спала. На противоположной кровати, свесив с неё длинную худую ногу, вытянулась ещё одна молодая и совершенно голая особа с белыми волосами под каре; она была такой худосочной, что по её торчащим костям можно было изучать скелет; она тоже спала непробудным сном.

- Ишь дрыхнут, - пробубнил Вадим. – Мессалина! Эй! Ты что, так и дрыхла на коленях?! Ну ты даёшь.

Дородная девица лишь слегка пошевелилась и промычала что-то в ответ.

- Фу, девки, - поморщился Вадим, - сколько раз я вам талдычил не бросать окурки на пол; спалите родовое гнездованье,- по миру пойду.

И тут вдруг Вадима словно ножом полоснуло по сердцу: он вспомнил, что после завтра – день уплаты долга Гнуде, а платить было нечем. Пальцы его машинально сжались в кулаки и крепко ударили об пол.

- Девки, подъём! – гаркнул Вадим полным голосом и привстал над столом. На столе красовались: пепельница с горой окурков, пустые бутылки от водки, два нарезанных солёных огурца и пол буханки хлеба. – Отлично! Как всегда: опохмелиться нечем. И денег уже, кажется, тоже нет… вся надежда на Марка.

А Марк, тем временем, уже подходил к дому Вадима. Полгода назад Марк закончил свой философский труд, Вадим взял его под предлогом почитать, отвёз в Москву и отпечатал там отдельной брошюрой в несколько десятков экземпляров на оставшиеся от «пира» доллары, которые специально хранил для этого. Можно представить, какое радостное и неожиданное было потрясение для Марка, когда друг выложил перед ним его собственный увековеченный труд в красивой обложке! С тех пор у Вадима не стало более преданного человека, чем Марк Брезовский.

- Тук, тук, тук, кто в теремочке живёт? – прозвучало за дверью.

- Марк! – воскликнул Вадим, который уже к тому времени от нечего делать пытался совокупиться с Мессалиной в позе рака. Но только именно пытался, ибо после пятидневного запоя это было очень сложно совершить.

Марк часто заставал друга в подобной ситуации, был знаком с Мессалиной и Фаустиной, знал хорошо характер и взгляды на жизнь самого Вадима, и поэтому ничему не удивлялся. С появлением Марка на пустом столе Вадима выросли три бутылки водки, батон колбасы и несколько пачек «Беломора».

- Если бы ты курил «Мальборо», найк, я бы купил «Мальборо», - отчитывался Марк. – Чё касается остального, то у меня у самого после вчерашнего башка болит, так чё – никаких благодарностей, а давайте все за стол, найк, и наливай скорее: налитый стакан – лучшая благодарность, найк.

- Да, да. Дружище. Конечно, я сам знаю, что in vino veritas, но все-таки, раз уж ты застал меня за таким занятием, позволь мне для начала угостить тебя Мессалиной, поскольку у меня всё-равно ни черта не получается. Посмотри, какие у неё вожделеющие глаза, а? Настоящая сука! Какие крутые клубни бёдер, какая в них глубина! Какой виноград груди! Это же целое вымя! А?! Ты только взгляни на всё это! Она исполнит любой твой псих, стоит лишь только мне приказать ей, ибо они слушаются меня как собачонки. Вишь, приказал стоять – она и стоит, не шелохнётся… Что, не хочешь? Ну, тогда могу предложить Фаустину. Правда она ещё неживая, но это ничего, залазь и всё, оживиться по ходу дела, так даже слаще, с неживой.

- Да ты чё, допился до ручки, классик, найк? Ты ж в курсе, чё у меня лет пять уж как на полшестого. Я вот лучше за стол сейчас залезу, найк, и всё один вылакаю, пока ты там со своими девками половой вопрос решать будешь, найк.

- Ну сколько раз тебе говорить: не называй меня классиком, а называй как следует, Приапом.

- Ха, какой же ты хер Приап, найк, когда у тя тоже на полшестого? – и Марк зашелся хриплым смехом. – Посмотрись в зеркало, Приап, найк, ха-ха-ха!

- М-м, зря ты не хочешь хотя бы Фаустину. Ты только посмотри, какой она лакомый кусочек, у нее ничего не выпячивает, кроме костей, конечно; груди почти нет, одни соски только; это настоящая tubule Rasa с черным густым треугольничком. Прелесть! Да, прелесть в этом и есть, Марк, именно в этом, - в противоположности. Тебе ли, философу, этого не знать? Какое я испытываю неизъяснимое наслаждение, когда в руках держу сначала мясо, потом – кости, и наоборот: сначала – кости, потом – мясо! И так часами, гадая на ком кончу: на костях, али на мясе. Долго я их искал, этих своих прелестниц и все же нашел, именно таких, каких хотел…

- Достал ты меня, классик, найк, своими прелестницами! – вскричал Марк. – Или давайте за стол, или я за себя не ручаюсь, найк!

И через несколько минут Марк в компании трех голых людей уже допивал первую бутылку водки.

- Классик, сволочь, найк, ты бы их одел, че ли, - сказал Марк, - а то трясут сиськами над колбасой, найк.

- Не понял? А над чем сиськами еще трясти, если ни над колбасой? Чем тебе не нравятся сиськи?.. Ты же знаешь: по моим жизненным принципам, это тебя следует раздеть, а не их одеть. Вот велю сейчас девкам содрать с тебя все, - вмиг присмиреешь. Так что лучше помалкивай: во-первых, ты находишься на территории ‘’Эдема’’; во-вторых, сейчас не холодно, а жарко; и, в-третьих, Бог создал человека голым, и баба рожает людей не в одежде.

- Да, чувствую, ляпнул я не то, что надо, найк, ха-ха.

- Ладно, пока прощаю… Ну что, Мессалина-Фаустина, поправили здоровьице, повеселели? Тогда живо – под стол, вам там есть чем подзаняться; иным способом у меня все-равно сегодня не выйдет. Только Марка, чур, не трогать.

Обе женщины беспрекословно сползли со стульев вниз под стол и завозились там.

- Слушай, - сказал Марк, впервые за все утро как следует вглядевшись в лицо друга, - а че это ты сегодня какой-то не такой, найк, смурной какой-то?

- Чего, смурной? Нормальный я, - возразил Вадим.

- Не-ет, меня не надуешь, найк, обычно искрятся твои глазки, а нынче потухли, туманом подернулись, найк. Ну, че стряслось, говори как на духу?

- Че, че. Сам знаешь че… Долг пора отдавать мне, а отдавать нечем.

- Точно! Как я мог забыть, найк?! Слушай, у меня немного есть, сейчас к жене, скрепя сердце, сгоняю, там еще кое-куда сбегаю, найк, авось сберем. Тебе когда срок?

- Гм, с миру по нитке – голому рубаха? Не надо, Маркуша, не трудись понапрасну, не унижай ни себя, ни меня. Пощечину судьбы надо принимать гордо и стойко идти к барьеру… А вот кто не напрасно трудится, так это мои милые красотки! Как же я их обожаю! А! А! А-а-а. А-ах. О-о!.. Finis…Ах, умницы мои, умницы! Вылезать к столу! За работу – по полной чарке вам зелена вина!.. Да, о чем это мы, бишь, с тобой, Маркуша? А, обо мне. Так вот, не заботься обо мне, дружище, у меня всегда будет чем прикрыть свое бренное тело. Да и вообще, стоит ли оно того, чтоб о нем заботились, лелеяли его да холили?

- Все шутишь да куражишься, классик, найк, а дело нешуточное: лишишься крыши над головой – где твое бренное тело прозябать будет?

- А у тебя!.. Ха-ха-ха, испугался? А что, небось, не выгонишь?

- Да ты сбрендил, классик!.. Выгнать, конечно, не выгоню, в тесноте – не в обиде. Но как же ты без родных пенатов, найк? В моем подвальчике в’’ Эдем’’ не разгуляешься.

- Это ты не разгуляешься, а я где хошь разгуляюсь. Летом – на травке, зимой – на снежочке. На пяди земли разгуляюсь, рубаху порву, такая уж у меня натура! Вообщем, не горюй, Марк, как-нибудь дотопчем свой никчемный век.

- Нет, брат, ни никчемный: если звезды зажигают, как сказал один твой коллега, найк, то это кому-нибудь нужно; и если уж мы родились, то это не даром, просто не каждый может распознать для чего он явился на свет Божий… Ну, вообщем так, хватит рассуждать и философствовать, надо действовать. Ты как себе хочешь, а я иду искать деньги, найк, - и Марк встал из-за стола. – Да, кстати, чуть не забыл: сюрприз вам, найк, забавляйтесь.

При этих словах Марк вынул из своей сумки и выставил на стол трехлитровую банку еще холодного свежего пива.

- Ва-ау! – протянул от приятной неожиданности Вадим и гаркнул. – Девки! В’’ Эдемский ‘’сад, живо!..

Марк Брезовский мыкался то туда, то сюда весь остаток дня, но у него ничего не вышло. У него самого было лишь долларов двести в загашнике. Разговор с женой как всегда не склеился. С Атроховыми тоже вышла осечка: Владимира не оказалось дома, а Елена сказала, что у них ни рубля в доме нет. Оставалось одно: идти к Гнуде просить об отсрочке. Марк знал, что это все равно, что просить стену или камень, но все же пошел, надеясь на авось.

Вадим Шерстнёв уже давно допил дарёную банку пива со своими «наложницами», успел немного, но сладко поспать и теперь нежился в лучах вечернего солнца в своём «Эдемском» саду за домом, лёжа на пуховом одеяле, постланном на небольшом пятачке жёлтых одуванчиков среди раскидистых старых яблонь. Летом он любил этот пятачок больше всего на свете. Всё грустное, плохое и тоскливое отлетало от него далеко-далеко в эту ясную, недосягаемую синь над его головой и гинуло там. Наблюдая в заборные промежутки как вдали по шоссе беззвучно проплывают автомобили, автобусы, грузовики величиной с булавочную головку; или следя за немым, блестящем на солнце, самолётом, оставляющим за собой белую дорожку на высоком безоблачном просторе неба, Вадим купался в неге душевного покоя, мира и тишины, и ничего больше не хотел в этот момент, кроме того, чтобы лежать и созерцать так вечно. И потому он страшно не любил, когда кто-либо или что-либо отрывало его от этого занятия. Сейчас он лежал посреди «наложниц» своих и попеременно уделял внимание то одной, то другой, как вдруг ветви яблонь зашелестели, и перед Вадимом оказался Володя Атрохов собственной персоной.

- Ба! – воскликнул Вадим, меньше всего ожидая такого гостя. – Слыхал, что, что бывают чудеса, но чтоб такие! Интересно, какая сила заставила святошу явиться в сей вертеп? Ну заходи, заходи, рад тебя видеть. Честно, рад. Но, видишь ли, есть одна загогулина: в том райском саду, в котором ты сейчас находишься, никак нельзя быть в одежде. Строго запрещено! Знаешь ли ты, что стоит мне лишь глазом моргнуть – враз одалиски мои верные стащат с тебя брюки и не побрезгуют? А?! Что будешь делать, а? Ха-ха-ха!.. Ладно, шучу я. А если серьёзно: бери любую из моих жён, а хочешь – так и обеих? Даром отдам! Как там у Достоевского: «Красота спасёт мир!» Посмотри на них: разве это не красота? Бери, спасайся! А то постами да молитвами спасаетесь, тоже мне, нашли чем. Красотой спасаться надо; красота очищает… Смотри, какие ножки у Фаустины, а какие бёдра у Мессалины, а? Чистый сахар!

- Достоевский, - саркастически хмыкнул Владимир, едва уловив короткую паузу в многоречии Вадима, - Достоевский твой сам был больной, эпилептик, и герои его все сплошь больные: эпилептики, параноики, шизофреники, неврастеники, чахоточники, импотенты… Это – из положительных персонажей. А из отрицательных: убийцы, самоубийцы, сексуальные растлители, вымогатели, грабители и проститутки… Нет, впрочем, проститутки у него тоже – положительные…

-Скажите пожалуйста, какой знаток Достоевского, - Вадим даже привстал на локте, - кто бы мог подумать! Это что, бунт? Ну ладно, бунт так бунт, но как ты смеешь судить его? Ты, сморчок? Ты сам-то что-нибудь создал в своей жизни такое, что понадобиться людям через двести-триста лет? Нет, не создал и не создашь: кишка тонка. А он создал. Ты знаешь, что сегодня кроме Достоевского читать некого? Никто не может писать так глубоко и увлекательно одновременно, даром, что эпилептик. Чего, например, один «Подросток» стоит! Вот помнишь ты, знаток Достоевского, помнишь то место, где Версилов отказался от наследства в пользу других уже практически после того, как выиграл тяжбу, а сам остался ни с чем? И все кругом (ты можешь себе это представить, ты можешь себе вообразить характер и состояние тогдашнего общества?!) все кругом пришли в неописуемый восторг от его поступка! Я имею в виду его друзей и родственников. Сын его начал бесконечно гордиться им, жена с дочкой расцеловались от радости! А что ожидало бы Версилова, соверши он свой подвиг в наши дни? Правильно, ‘’Жёлтый’’ дом до конца дней его; жена сбежала бы от него как от чумы; а детки примкнули бы к мнению общества, что таким место только на дурке. Вот именно поэтому в наши дни все эти Версиловы да Обломовы, думающие ни за что прожить, а зачем и для чего жить; все эти девственные, наивные, скромные и возвышенно-поэтические Тургеневские и Гончаровские барышни практически невозможны; все они безвозвратно вымерли и причислены к лику мамонтовых. Нынче одни только Штольцы как кролики плодятся. Вообще, друг мой, с уходом русского дворянства в небытие, ушло из русского общества всё лучшее, всё горнее. Осталось одно дольнее, быдло, думающее не о благородстве и чести, а лишь о прибытке, и о прибытке любым путём. Ведь только одному дворянству нашему, лилейно и благоговейно взращиваемому тысячу лет, известна была польза от бесполезного вишнёвого сада! А она огромна, если задуматься. Вот так-то, а ты говоришь Достоевский…

- Да Бог с ним, с Достоевским. Только я тоже не просто так небо копчу: я детей ращу, а это немало.

При этих словах друга Вадим слегка смутился.

- Ну ладно, проехали, -сказал он, - ты лучше ответь мне на вопрос: ты немец или нет?

- Почему это я немец? – опешил Владимир.

- Ну как же: ты же протестант, а протестанты все немцы. Ведь, насколько мне известно, русский люд православием своим рознится. И я хоть не христианин, но я Русь-матушку люблю. Мне тоже много в ней не нравится и в прошлом и в настоящем. Но предать её за это – никогда! Как можно мать предать? А ты её, голубушку, предал немцам противным. Так-то, брат, получается, если задуматься хорошенько. Ну вот скажи по совести, чем тебя православие не устроило? И вообще, знаешь ли, в чём пресловутая русская идея заключается, как отличить русского от неруся? А впрочем, откуда тебе, немцу, знать это? Но я тебе как немцу, по-большому секрету скажу: отличительная черта русского есть справедливость. Да-да, именно справедливость, можешь спросить у Достоевского. Он подтвердит в «Записках из Мёртвого дома», что именно это чувство всегда являлось и является основным двигателем русской истории, и что жажда справедливости – высшая и самая резкая черта нашего народа. Именно это чувство было главным двигателем всех наших революций, друг мой. А сказать ещё больше? Сказать, почему именно справедливость? Потому что каждый русский в глубине души – вор. Пусть против своей воли, но это так. Русский не виноват, что он вор, он вор генетически, вор ещё до рождения, понимаешь? Поэтому русский инстинктивно чувствует, что честным путём на Руси-матушке богатыми не становятся. Вот почему у нас всегда было, есть и будет презрительно-негативное отношение к тем, кто богаче нас, особенно – к супер богачам. И это правильно. Ведь так, святоша, правильно это, справедливо, а? Как думаешь?

- Слушай, думать мне некогда, - отозвался наконец Владимир, - я смотрю ты бесконечен, а я не диспутировать к тебе пришёл, а по делу.

- По делу?

- Да, у меня к тебе срочное дело, даже два, а я теряю время на разговоры.

- Постой-постой, какое у тебя может быть до меня дело? А, понял: поглазеть на моих краль на халяву? Ха-ха-ха. Что, угадал?

- Да ладно тебе… Вообщем… Вообщем, я тебе тут деньги принёс. Отдашь, когда сможешь, не раньше, можно частями. Это во-первых…

- Во-вторых: денег я не возьму ни от кого, особенно от тебя. Ты что, хочешь, чтоб меня Ленка прокляла? Не-ет, не надо мне такого счастья! И не только потому не возьму, что не отдам никогда ни в целом, ни частями, а просто из принципа. Может это и глупо, но это так.

- Из какого принципа? Нет, ты точно с ума сошёл. У тебя вот-вот отнимут дом, а ты говоришь о каких-то принципах. Ты, может быть, последний раз лежишь на этой травке, а разглагольствуешь о каких-то принципах!

- Если я не буду лежать на этой травке, - спокойно возразил Вадим, - то я буду лежать на какой-нибудь другой травке. Какая разница? Дело же не в травке. А дело в том, что Вадим Шерстнев очень жизнь любит во всех её проявлениях, вот так. Во всех!

- Ну ладно, не хочешь – не бери, твоё дело. Но это ещё не всё. А ещё то, что Марк попал в КПЗ…

- Что-о?! – Вадим Шерстнёв вскочил на ноги. – Что ж ты мне, гадёныш, главное опосля рассказываешь? Эта новость должна была быть твоим первым и единственным делом ко мне, и вообще, твоим первым словом при здешнем появлении. Не ожидал я от тебя, не ожидал. За что его?

- Ха, сразу! Да ты мне и рта не дал открыть сразу, ещё лается… Толком не знаю, за что. Говорят, хотел пройти в усадьбу к Гнуде, а его не пустили, тогда он камнем высадил им окно. Но тут охранники его скрутили и – в ментовку. Наверно хулиганку склеят, а может и того хуже…

- Вот, вот куда деньги твои нужно нести, дружище, в мусарню, ты уж не обессудь. Ах, Маркуша, Маркуша, ну горячая голова. Ну, Гнида, блин, попался б ты мне на зоне! А на зоне, Володька, знаешь какие порядки нынче? У-у! Даже матом никто не по-делу не ругнётся. Всё переместилось: зона стала как воля, а воля – как зона… Слушай, а вот ты знаешь почему Гнида детей не заводит, а?

- Не могут?

- Хм, не могут! Не хотят они! Не хотят они, Володька, делиться своим добром даже с родными детьми, потому и не заводят их. А знаешь ещё почему они не пьют, не курят и вообще так тщательно следят за своими туловищами? А!? А я знаю: потому, Володька, что они два века жить думают. А что, при хорошей-то жизни… Ну ладно, побег я одеваться, и – вперёд, Марка из беды вызволять надо. Ты со мной, надеюсь?

- Нет, ты не ходи, лучше я один пойду. Ещё ни хватало, чтоб и тебя пьяного загребли. Не волнуйся: деньги всё сделают.

- Нет, не всё… ну ладно, может ты и прав, дружище, ступай. Но потом сразу ко мне, обещаешь?

- Обещаю.


Глава седьмая.


Дом и земля Вадима всё же отошли к Гнуде, и теперь Вадим ютился в подвальчике у Марка, взяв туда с собой лишь свои тёплые вещи, фотографии, да коврик с тремя богатырями. Друзья часто проводили вечера на берегу Глувховки, удили рыбу и варили уху. Был один из таких вечеров, тёплый, безветренный, тихий. Стояла такая тишина, что слышно было как играет рыба в воде; ни один камыш, ни одна травка не шевелились… Всё мирно дремало в догорающем дне. Листы отдалённой берёзы, на которую смотрел Вадим, были такие неподвижные, что казались приклеенными к ещё светлому красно-серому небу. Высоко над берёзой чёрными точками то и дело пролетали птицы. Вадим следил взглядом за одной определённой точкой, пока она ни скрывалась из виду, затем выбирал новую и опять провожал её взглядом. Он любил смотреть на птиц в высоком небе, это рождало в его душе неизъяснимое чувство полного умиротворения. И каждый раз при этом ему вспоминалось детство. Вот и сейчас выплыло как из сна зелёное на чёрном, бескрайнее; женщины с тяпками; мать его, молодая, красивая бойко и весело работает и ему велит, и ему не тяжело, ему тоже весело. Босые смуглые ноги матери утопают по ступицу в чёрном; женщины идут домой и поют песни. Их провожают ласковые розовые лучи уходящего летнего солнца… На глазах Вадима навернулись слёзы, и он утёр их рукавом свитера. Этот жест не ускользнул от Марка, который лежал на боку напротив Вадима и иногда подбрасывал одной рукой в огонь хворостины.

- Ты чё, классик, найк, глаза застудил, чё ли? – спросил Марк.

- Ага, точно, застудил. Наливай, Маркуша, а то чувства всякие нежные в душу лезут, ну их к лешему.

- Во, найк, давно бы так. А то всё подождём уху, да подождём уху.

И Марк закопошился в рюкзаке. Когда друзья выпили, Вадим спросил.

- Слушай, дружище, ты детство своё помнишь? Только не мозговой памятью, а чувственной помнишь?

- Гм-гм, чувственной, как будто память и чувства не в мозгу находятся. Ну да я тебя понял. Помню ли детство, найк? Местами, давно это было. Сейчас это всё как за туманом, найк, будто не со мной, будто в какой-то прошлой жизни… Страшный я домосед был, найк. Как я любил впитывать в себя дух родного дома: запахи, звуки, предметы… В спальне всегда пахло мамиными духами, в зале какой-то легкой еловой свежестью, неизвестно откуда бравшейся, на кухне – сладкой ванилью бабушкиной стряпни… Вообще, по моему глубокому убеждению, найк, зря люди в своих домах мебель обновляют. Помнишь «Вишнёвый сад», это обращение к шкафу? Это же отнюдь не ироничное, как считают многие, это самое поэтичное, самое трогательное место, найк! Представь, как здорово созерцать в своей комнате те вещи, которые помнят не только моё детство, но и детство моего деда! Это уже не вещи, не-ет, это души!.. Эх, классик, наливай, найк, а то у меня сейчас тоже глаза простынут.

Друзья рассмеялись и снова выпили понемногу.

- И понимаешь, в чём закорюка, - продолжил Марк, - детство, это так далеко, найк, так далеко, как будто в другом мире и каждое конкретное воспоминание – как веха в душе.

- Да, отрывки детства как вехи в душе, это ты верно заметил. Однако, не будем хандрить, дружище, посмотри как хорошо кругом!

- Да, хорошо!

И действительно было хорошо кругом. Тихо потрескивал хворост в огне; мирно кипел и парил котёл; беззвучно догорал красный закат, уступая своё место подымавшейся с противоположной стороны над тёмным силуэтом леса ещё не яркой полной луне.

Но вдруг до слуха друзей донеслось глухое гудение, которое постепенно нарастало и приближалось; на реке появилась, всё усиливавшаяся рябь.

- Моторка, что ли? – насторожился Вадим.

- Наверняка, найк.

- Интересно, кто бы это мог быть?

- Известно кто, найк. Даю голову на отруб, чё это Гнида браконьерничать соизволяют, найк, развлекаются. Им можно-с.

Когда вода покрылась волнами, а вдалеке перед друзьями вырисовывался белый катер с двумя тёмными фигурами, сомнений больше не осталось: это была моторка Гнуды. Она мчалась на всех порах.

- Куда он прёт, чёрт лысый, - выругался Вадим, - там же камни?! Он что слепой?!

- Вот пьянь, найк!

И не успели друзья это произнести, как послышался гулкий удар и скрежет, катер подпрыгнул, перевернулся в воздухе, упал на воду как был и заглох, но тёмных фигур в нём уже не было.

- Ни хера-а, найк, себе-е! – протянул Марк.

Вадим ни минуты не раздумывая, стянул с себя рыбацкие сапоги и бросился в воду.

- Ты чё, классик, найк, охренел?! - заорал, не успевший даже опомнится, Марк. – Да чёрт бы, найк, с ними: собакам собачья смерть! Давай назад, дурень!

Но «дурень» уже проделал половину пути до лодки, уже видны ему были макушка и отчаянно барахтающиеся руки, судорожно хватающиеся за воздух. Вадим хорошо знал это отчаяние, и он не желал этого даже врагу. Вот уже и лодка. Немного отдышавшись в ней, Вадим взял лежавшее на дне весло и протянул его утопающему.

- Ну что, Гнида, держи веслишко. Ну, заползай, заползай. Тебя что, плавать в детстве не научили? Ишь, а воровать научили. Ну, с этого момента, кажется, и для тебя появились ценности покруче денег, а?

Но Гнуда, кое-как забравшись в лодку, только откашливался, тяжело дышал и хрипел.

- Сашка… Сашка там… Сашка…

- Сашка? Он что, тоже плавать не умеет?

- Он… головой… головой об камень… Он там, там… под камнем…

- Под камнем, говоришь? Ну ладно, лежи, балдей. Сейчас проверим, где твой Сашка.

И Вадим нырнул и поплыл к ближайшему камню, который показывал из воды лишь еле заметную верхушку. Под водой не было видно ни зги. Пошарив на ощупь руками по неглубокому дну, Вадим никого не обнаружил. Нужно было искать с другой стороны камня, а для этого необходимо глотнуть воздуха. Вадим понимал: дорога каждая минута. Вынырнув на поверхность, он собрал все усилия и начал оплывать камень. И тут он вдруг ощутил, что не может пошевелить ногами. «Судорога!» - мелькнуло у него в голове, как молния. Жёсткая судорога сковала ноги Вадима, и он стал тонуть.

Вода! Везде – одна вода! Зачем столько воды?! Совсем не нужно воды! От ужаса хочется кричать, но вода вливается в рот, в нос. Нет воздуха! Нельзя дышать! Но нет! Нет! Это ещё не конец! Ибо не может быть, ибо не бывает конца! Руки отчаянно бьют по воде. Но вскоре всесильная вода скрывает и руки, и они становятся ватными, непослушными. Ужас застывает в глазах, и отчаянный крик вырывается из груди, но производит лишь воздушные пузыри.

- Ва-ди-им! – крикнул что есть мочи Марк, но ему ответила только тишина красивого летнего, умиротворённого самим собой, лунного пейзажа. В душе у Марка, как негатив, проявились вдруг строчки, которые он слышал всего один раз в жизни и думал, что забыл их.


Лишь только Солнца луч последний доалеет-догарит,

Закроется за мною грязнейшей бездны чистейшая

Вода. Вода, что всё течёт, как жизнь, и всё меняет, не

Изменяя ничего. Во след Дитя мне улыбнется,

И с радостью укажет мне на острова Блаженных путь.

Историк же, правдивый исказитель, напишет так, что

Выйдет лишь известная насмешка из тайной гибели

Поэта…………………………………

Рейтинг: нет
(голосов: 0)
Опубликовано 09.06.2014 в 18:34
Прочитано 917 раз(а)

Нам вас не хватает :(

Зарегистрируйтесь и вы сможете общаться и оставлять комментарии на сайте!