Зарегистрируйтесь и войдите на сайт:
Литературный клуб «Я - Писатель» - это сайт, созданный как для начинающих писателей и поэтов, так и для опытных любителей, готовых поделиться своим творчеством со всем миром. Публикуйте произведения, участвуйте в обсуждении работ, делитесь опытом, читайте интересные произведения!

Сказ про деда Ивушку и военное лихолетье

Добавить в избранное

Вениамин БУШМЕЛЕВ


СКАЗ ПРО ДЕДА ИВУШКУ И ВОЕННОЕ ЛИХОЛЕТЬЕ


Самые тяжелые мои воспоминания касаются военных лет. Эти годы наложили глубочайший след не только взрослому населению, но больно ударили по «детям войны», среди которых оказался и я. Как известно, дошкольный и младший школьный возраст наиболее раним при формировании физического и нравственного развития человека. А этот период у меня как раз совпал с периодом войны. Стоит ли говорить, что война – это физические и моральные страдания людей. Страдания народа, хронику событий с боевых мест, холод, голод, лишения, мы дети войны воспринимали как должное, что наложило глубокий след на неокрепшие ребячьи души. До сих пор живы эти воспоминания и проявленный живой интерес к мужеству людей, переживших войну.

Нынешнее поколение молодых людей смутно представляет, а иногда извращенно понимает, что принесла нам эта жестокая война. Она принесла не только утрату миллионов жизней людей, разрушения материальных и духовных ценностей, но лишила радости детства и здоровья целого подрастающего поколения, искалечила их души. Недопонимание этих вопросов иногда приводит до абсурда. Как-то раз, я оказался свидетелем кулуарных разговоров об итогах войны, где один из «добрых молодцев лет сорока от роду» с вожделением выразил такую мысль: «Жаль не победили немцы, - мы бы сейчас культурненько пили баварское пиво». Я готов был убить этого «интеллектуала» на месте, хотя человек миролюбивый. Моя реакция на его слова была такова, что «любитель пива» быстро ретировался, и до сих пор старается не попадаться мне на глаза.

Надеюсь, что читатели правильно поймут меня, почему я привожу следующий рассказ о том жестоком периоде жизни.


Однажды в канун Дня Победы мои дети и внуки, ко­торые уже давно живут отдельно, на этот раз со­брались под родной крышей. Радости от встречи не было предела. После обеда все расслабились, приумолкли и вяло посматривали на экран телевизора, где мелькали кадры военной хроники. Внезапно самый младший из вну­ков, Сережа, оторвавшись от экрана, повернулся ко мне и спросил:

— Дедушка, а ты помнишь военные годы? Как вы жили? Тебе не было так страшно, как тем детям, кото­рых только что показали в телевизоре?

— Ну, ты, дружок, задал столько вопросов, что сра­зу и не расскажешь. Война коснулась каждого из нас, живущих в те годы. Не было ни одной семьи, которая не потеряла бы близких ей людей. Мне было семь лет тог­да, но я до сих пор помню не только день, но и час, когда по радио объявили, что началась война. Помню обо всех годах военного лихолетья и о дне победы. Я навсегда за­помнил, как участвовал в праздничной демонстрации 9 мая 1945 года, проводимой в нашем городе.

— Как интересно! А твой дедушка или папа воевали? Расскажи, что больше всего запомнилось.

Внук, тесно прижавшись ко мне, вопросительно за­глядывал в глаза.

— Это будет длинный рассказ. Если хочешь его ус­лышать, оставайся у нас, и я расскажу тебе на ночь не сказку, а быль о тех далеких годах.

Сережа тут же согласился и побежал к родителям, чтоб выпросить разрешения остаться ночевать. Добив­шись положительного решения, он в течение всего вече­ра не отходил от меня ни на шаг. Я видел его нетерпение и думал: что же наделала эта война, если даже по про­шествии более полувека не отпускает нас, стариков, и не дает покоя нынешнему поколению. Вот и этот малыш, живущий в благополучное время, проявил интерес к жиз­ни людей, переживших войну. Я вспомнил своего деда, с которым коротал самый тяжелый военный год. После ухода гостей мы с внуком расположились удобнее на широком диване, и я приступил к рассказу.

— Слушай, мой дружок. Я расскажу тебе не только о себе, а больше о твоих предках, которые на своих пле­чах перенесли всю тяжесть войны. Как-никак я еще в то время был несмышленым ребенком и только позднее понял, что пришлось нам пережить. А в те далекие годы все невзгоды принимал как должное. Начну свой рассказ с события, которое произошло за месяц до начала этой проклятой войны.

У каждого человека существует один-единственный родной отец и два деда. Иные мальчики и девочки никог­да не видели родного отца и не знают, как он выглядит, тем более не знают дедов. Мне несказанно повезло: я до совершеннолетия рос при живом отце и общался с обоими дедами. Отец мой, Александр Ивович, приходит­ся тебе прадедом. Ему не случилось воевать на фронте. Он работал на военном заводе, где делали боевые вин­товки, и умер вскоре после войны, заболев от тяжелой, непосильной работы. Естественно, ты его не знаешь. Его не видела и не могла знать не только твоя мама, но не застала живым и твоя бабушка Маша.

Отца моего папы, моего дедушку, звали Ивов Оси­пович. В церковной книге, где зафиксирован факт появ­ления его на свет, так и было записано: Ивов. Может, родители хотели наречь его библейским именем Иов, но при крещении младенца полуграмотный церковный дья­чок приписал в имени лишнюю букву «в». Вот и появилось новое имечко — Ивов, которое на Руси едва ли где име­лось, тем более не встречается ныне. Как бы то ни было, деда назвали Ивовом. В детстве и отрочестве его клика­ли ласково — Ивушка. Так и осталось это имя у него на всю жизнь.

Первая запомнившаяся мне встреча с дедом Ивуш­кой состоялась в мае 1941 года. Дед пришел к нам до­мой пешком из лесного выселка, где работал смотрителем колхозной пасеки. От пасеки до нашего города было не менее пятнадцати километров пешего пути. Никакого транспорта в то время не существовало, и все ходили пешком. По дороге дедушка заглянул в бакалейную лав­ку и купил две бумажные пачки нюхательного табака, полкило маринованной кильки и граммов двести караме­лек-подушечек с яблочным джемом внутри. Бакалейщик завернул кильку и карамель в кулечки из старых газет (о полиэтиленовых пакетах в то время никто и слыхом не слыхивал), и дед засунул табак и кулечки в кожаный пес­терь, который всегда носил с собой.

Пестерь — это сво­его рода дорожная сумка, которая представляла собой довольно просторный и вместительный кошель, сшитый дратвой из большого лоскута сыромятной кожи. Верх кошеля кончался открытым раструбом и не имел прикры­вающего клапана. К бокам накрепко, такой же дратвой, пришивался кожаный ремень, чтобы носить пестерь че­рез плечо.

В те далекие предвоенные времена наши дома и квар­тиры не запирались так наглухо, как сейчас. В дом мог зайти любой человек без стука и звонка. Так вот, дойдя до нашего дома, дед тихо прошел через двор в сени и поднялся на кухню, где моя мама (твоя прабабушка) ва­рила какую-то похлебку на таганке, а я сидел рядом на табуретке и деловито подкладывал под таганок лучинки.

— Дедушка, а я не знаю, что такое таганок, никогда не видел, — вопросительно приподнял голову Сережа.

— И не дай бог тебе, дружочек, с таким чудом тех­ники встретиться. Таганок — это элементарно простое приспособление для приготовления пищи на огне. О газе и газовых плитах мы тогда не имели представления. При­мус и керогаз, работающие на керосине, хотя были уже известны, но редко у кого имелись в хозяйстве. Таганок представлял собой металлический обруч на трех ножках, служивший подставкой для посуды, в которой готовили еду. Кастрюль у нас также не было, поэтому самой хо­довой посудиной были чугунки разных размеров. Тага­нок с чугунком обычно устанавливался под дымоходом русской печи, на чугунной плите подтопка. Под таганком разжигали небольшой костер, постоянно подкладывая хворостинки или мелко наколотые сухие дровишки. Дым от костерка выходил через трубу печи.

Так вот, слушай дальше. Мой дедушка Ивов, войдя на кухню, хриплым голосом нараспев произнес: «Ли-и-зут, это я, твой свё-окор. К вам повида-аться пришел. Вот, гости-инцев принес. С Са-анькой бы мне надо поговорить. Он, наверно, еще на за-аводе? Рабо-отает?» Мать от нео­жиданности вздрогнула, ахнула и чуть не опрокинула чу­гунок с варевом, дрожащим голосом изрекла: «Ой, тя­тенька, здравствуешь, как давно не видались». Затем, наскоро оправившись, засуетилась, выхватила из-под меня табуретку и придвинула ее к деду, с почтением про­говорила: «Проходи, садись, тятенька. Саня придет не скоро, он работает допоздна. Вот сейчас похлебка дова­рится, я тебя покормлю. Ты же устал с дороги, проголо­дался, наверное».

Дед тяжелой походкой подошел к кухонному столу, накрытому старой дырявой клеенкой, и стал вытряхивать из пестеря его содержимое. На кухне повис густой, как дождевое облако, запах нюхательного табака. «Вот, го­стинцев я вам принес», — повторил он.

Во время своего долгого путешествия дед попал под проливной дождь, и газетные кулечки в пестере размок­ли от влаги и расползлись. Килька перемешалась с раз­мокшей газетной бумагой и слипшимися карамельками. В довершении всего это месиво оказалось обильно пе­ресыпанным нюхательным табаком из распавшихся бу­мажных пачек. Мать, увидев расползающееся по клеен­ке грязное месиво, всплеснула руками, еще раз ахнула, и начала громко чихать. Дед больше всего сокрушался, что погиб его табак, а матери назидательно посоветовал как следует отмыть от табака кильку холодной колодез­ной водой, а каждую карамельку отскоблить ножом. «И с очищенными ягодками можно пить чай», — заключил он.

Карамельки дед почему-то называл ягодками и, как мне казалось, считал самой лучшей сладостью на свете. Впрочем едва ли за свою жизнь он видал и пробовал дру­гие сладости. Мед же, в силу своей профессии, лаком­ством не считал, он был для него просто едой.

После того как мать сгребла и куда-то вынесла с глаз подальше всю эту несъедобную массу, дед стал жало­ваться на расточительность своей старухи, с которой жил последние годы, после того как овдовел. «Матрена-то моя, с которой я сейчас живу, противу Санькиной-то ма­тери шибко неэкономная оказалась. Начнет чай пить, так съедает по две-три ягодки, — канючил он. — А я с поло­виной ягодки напиваюсь, вторую половинку оставляю на следующий раз».

Как я узнал позднее, скупость и скаредность были неотъемлемой чертой характера деда Ивушки. Мой папа однажды рассказал, что, когда он стал взрослым парнем и ходить на гулянку в лаптях ему было уже неловко — страсть как хотелось иметь сапоги, он пошел к своему отцу и стал выпрашивать деньги. «Сколько стоят сапоги?» — спросил тот. «Три рубля», — ответил отец. Ивушка поко­вырялся где-то в закутке, подал рубль мелочью и сказал: «Будя. За рупь найди и купи».

Мой папа и его брат Петр скоро раскусили эту отцо­ву манеру, и когда по какой-либо нужде им был необхо­дим рубль, то просили у Ивушки три рубля, а ежели было нужно три рубля, то выпрашивали пять. Уловка всегда срабатывала безотказно. Родитель, тяжело вздыхая, вы­давал, соответственно своим расчетам, необходимую сумму. Если Ивушка приходил на базар, то с каждым продавцом долго торговался, и тот, как правило, был вынужден сбрасывать цену. Таким образом, дед хоть на копейку, но покупал дешевле, чем просил торговец.

Дедушка Ивов был небольшого роста, тщедушен те­лом. Сухое лицо, формой напоминающее колун, обрам­ляли нестриженые волосы, которые давно не знали гре­бешка и спадали в виде комковатых косм почти до плеч. Жидкие усы и всклокоченная козлиная бороденка допол­няли «библейский» облик и придавали деду какой-то жалковатый вид. Трудно было судить о его возрасте. На пер­вый взгляд он был похож на дряхлого старика. Ходил Ивушка медленно. Походка его была неуверенной, не­стойкой. При ходьбе он подтаскивал плохо слушавшую­ся правую ногу, припадая на левую. Эта паралитическая походка появилась у него давно, с тех пор как дед полу­чил удар по голове оглоблей.

А дело было так. Ивов Осипович в свое время слыл рачительным хозяином, имел крепкое хозяйство. Особой гордостью Ивушки был каурый племенной жеребец — второго такoro в округе не сыскать. Для жеребца в скот­ном дворе отвели отдельное стойло. Ухаживать за лоша­дью было поручено сыновьям Сане (моему отцу) и Пете. Тогда они были еще подростками. Петя был на год моло­же отца, но физически рос более крепким и шустрым, обладал недюжинной силой.

Однажды глубокой осенью братья стали замечать, что после того, как они дадут жеребцу овса и покинут конюшню, тот начинает вести себя в стойле неспокойно, бьет копытами и брезгливо фырчит. Как-то после очеред­ной засыпки овса они увидели, что в кормушку к лошади стремительно шмыгнула огромная крыса. Саня, тотчас разглядев у противоположной стены щель, из которой выпрыгнула крыса, не растерялся, привалил деревянный чурбак к стене, прикрыв таким образом вход в крыси­ную нору, и плотно захлопнул дверь в конюшню. Петр же, не мешкая, схватил огромный обломок оглобли, ле­жащий у стены, и бросился на ненавистного грызуна. С воплями и руганью махал он оглоблей, стараясь прихлоп­нуть мечущегося супостата. Поднялся невероятный шум.

Крики и громкая брань братьев, ржание и топот же­ребца привлекли внимание Ивушки. Он бросился к ко­нюшне и стремительно открыл дверь, чтоб узреть при­чину переполоха. Крыса шмыгнула в открытый проем, а Петр, норовя попасть по грызуну, со всего маху угодил оглоблей по голове родного отца. Ивушка упал замерт­во. На шум сбежалась вся семья и соседи. Зашибленно­го мужика каким-то чудом откачали, унесли в клеть и уложили под домотканый полог на деревянную лежан­ку. Он занемог надолго, не мог говорить и ходить. К нему даже приводили попа на последнее причастие и исповедь. Однако Ивушка оклемался и к наступлению весеннего тепла поднялся на ноги, начал давать советы по ведению хозяйства. Первое, что он сделал, почувствовав силу в руках, — выпорол обоих парней кнутом. И всё же, вслед­ствие травмы, одна нога осталась ему непослушной на всю оставшуюся жизнь.

Впечатление от моей первой встречи с престарелым дедом Ивушкой скоро вытеснила череда стремительно накативших событий. Объявление о начале жестокой вой­ны, ежедневные безрадостные сводки с фронта, расте­рянная подавленность родных и соседей, тяжелейшая болезнь моей матери полностью вычеркнули из памяти облик этого человека. Затем наступили суетливые при­готовления к школе, и — «первый раз в первый класс». Появилась масса новых знакомств — со сверстниками, эвакуированными из западных областей, которые значи­тельно отличались от наших местных ребятишек. Школь­ные дела и заботы быстро завладели моими интереса­ми, и я подчистую забыл о деде Ивове, так внезапно воз­никшем в моей жизни. Разве я мог предполагать, что вскоре придется жить с ним бок о бок? Тем более суро­вая и голодная зима 1941 года ежедневно заставляла всю семью думать о хлебе насущном. Шла война, все про­дукты питания стали выдавать по карточкам. Хлеб прихо­дилось выкупать ежедневно. Всем работающим на про­изводстве полагалось в день по четыреста, а неработаю­щим (их называли иждивенцами) по сто пятьдесят грам­мов сырого, плохо пропеченного хлеба. Запасов овощей и других продуктов питания у нас не было.

Следующая моя встреча с дедом Ивовом состоялась летом 1942 года. Прошедшая холодная зима, от­сутствие надлежащего ухода привели к весеннему паде­жу пчел на дедовой пасеке. Пчеловоды ушли на фронт, а восстанавливать пасеку без молодой рабочей силы од­ному Ивушке было не под силу. И его за ненадобностью и непригодностью погнали с работы. Старуху, с которой дедушка проживал последнее время, забрала в няньки ее дочь, обитающая в том же выселке, и дед мой ока­зался не у дел и без жилья. Дядю Петю (который когда-то огрел деда оглоблей по голове), жившего с многочис­ленной семьей в ближайшей деревне, в начале 1942 года забрали на фронт. Младший сын деда с самого начала войны уже воевал и пропал без вести. Кому был нужен недееспособный паралитик-старик? И отец мой, осво­божденный от воинской обязанности по болезни, как единственный наследник, перевез своего родного отца в холодный и голодный город, в наш недостроенный дом. Ивушке выделили угол, отгороженный от большой ком­наты невысокой дощатой заборкой. Поставили туда же­лезную кровать с панцирной сеткой и соломенным тю­фяком, накрытым серым суконным одеялом, выдали большую пуховую подушку.

Ивушка долго не мог привыкнуть к суетливой город­ской жизни, отсутствию живой природы и тишины лесной пасеки. Единственной радостью его был наш небольшой дворик, где он облюбовал себе не расколотый березо­вый чурбан, стоящий под навесом сарая. Дедушка при­способил из него сиденье и просиживал на этом чурбане все дни. Щурясь, грелся на солнышке и с наслаждением •чихал после очередной порции нюхательного табака. Его продолговатый острый нос с небольшой горбинкой, так же, как большой носовой платок, которым он часто пользовался, громко сморкаясь, всегда были густо-зе­леного цвета. Где брал дед табак и кто ему его прино­сил, я не помню, но точно знаю, что не отец. Мой папа никогда не курил и даже не переносил запаха ни табач­ного дыма, ни нюхательного табака. Он никому не раз­решал курить в доме, даже своим закадычным друзьям, не любил курящих и презрительно называл их «курачами», а иногда в порыве иронии приговаривал: «Провалиться б тому вору, кто затеял эту моду – курить табачок».

Питались мы всегда за одним столом. Пища была скудной. Так как дед, бывший колхозник, не имел пас­порта и жил у нас без прописки, то ему продуктовых кар­точек не полагалось. Поэтому нам приходилось делить­ся с ним хлебом и всеми остальными продуктами пита­ния, которые скупо отоваривались по нашим продоволь­ственным карточкам.

Ивушка ел неопрятно. Руки его дрожали, с ложки всегда капало. Капли стекали по жидкой бороденке на застиранную холщовую рубаху. При еде дед постоянно швыркал носом и подтирал его тылом левой ладони. Вил­кой пользоваться он не умел. Кусочки твердой пищи, даже из общей посуды, вылавливал только пальцами. Пальцы у него были длинными, как высохшие ветки де­рева, с узловатыми суставами. Под нестрижеными тол­стыми ногтями всегда была траурная полоска. Если ели какое-либо жидкое варево, то деду всегда наливали в отдель­ную посудину. Он доскребал еду до дна, последние кап­ли сливал в ложку и дрожащей рукой отправлял в рот, как будто опрокидывал стопку. Никогда не забывал со­брать все крошки со стола в ладошку и, внимательно ос­мотрев их, резким движением швырял в широко раскры­тый рот. Мать моя при этом всегда учтиво спрашивала: «Тятенька, а-а, добавки надо?». В ответ обязательно по­лучала: «Бу-удя, сыт». После чего Ивушка отправлялся на боковую. По прошествии полутора-двух часов, когда все успокоятся, дедушка сползал со своей солдатской кровати и начинал шнырять по кухне в поисках чего-ни­будь съестного. Если что-либо находил, то тут же жадно съедал. Позднее я понял, что дедушку Ивова постоянно преследовало чувство голода.

Иногда Ивушка где-то на стороне находил (скорее всего, выклянчивал Христа ради) горсть или две своего любимого кушанья — маринованной кильки и воровски съедал ее без хлеба. После этого у него случалось не­сварение желудка, с которым он не успевал справлять­ся.

Сытнее нам стало к концу лета, с появлением све­жей картошки. Еще весной 1942 года, по разрешению горисполкома, каждый домохозя­ин получил право засадить картош­кой любой участок земли, свобод­ной от застройки и проезжей час­ти улицы. Около нашего дома, между забором, огораживаю­щим дом от улицы, и деревянным тротуаром был довольно приличный газончик, который мы перекопали и засадили картошкой. Кроме того, ра­бочим ружейного производства за городом выделили по две сотки земли для посадки овощей. Мы всей семьей лопатами и кирками выкорчевали со своего участка полу гнилые пеньки и какие-то чахлые кустики, разрыхлили почву и посадили картошку. Посадочным материалом служили картофельные обрезки.

Лето того года было сухим и жарким. За все месяцы на наши земельные участ­ки не выпало ни капли дождя, и картошка не уродилась. Когда мы пришли ее выкапывать, то увидели голые сте­бельки высохшей ботвы, земля была как зола, и при коп­ке поднималась серая пыль. С каждой лунки выкапывали не более пяти-шести картофелин величиной с грецкий орех. (Правда, я в то время не знал и ни разу не видел грецких орехов — они ж у нас не растут.) Самая крупная картофелинка была не больше куриного яйца. Со всего участка накопали около трех мешков такой мелочи. Но и это была радость. Как-никак подспорье в питании. Хоро­шо помню, как везли мы эту картошку на допотопной двухколесной тележке. Мой отец, запрягшись, как рик­ша, с натугой тянул тележку по вязкому песку, а я под­талкивал ее сзади своими натруженными ручонками. Мама несла на плече лопаты, подбадривая нас, и обеща­ла по приходу домой наварить картошки полный чугунок и накормить ею досыта.

Вначале родственной любви и интереса к деду Ивуш­ке у меня не было, так же, как у него ко мне. Моего при­сутствия рядом с собой он как будто не замечал, не про­являя никаких чувств к внуку. Он никогда не рассказывал мне ни сказок, ни былей, не беседовал со мной о житье-бытье. Никогда я не слышал от него нравоучений или со­ветов. Да и я его ни о чем не просил и не расспрашивал. Он, наверное, не помнил моего имени, а при редкой на­добности называл меня «мнуком»: «Ну-ка, мнук, подойди-ко ко мне...», «Мнук, принеси-ко мне...» и тому по­добное. Внуков у него было много, но он никого не на­зывал по имени. Я изредка слышал, как дед делился с моим отцом о проделках других своих внуков, с которы­ми ранее жил и часто общался. Например, он излагал так: «Петькино-то среднее чадо, знаешь, что вытворяет?» или: «Старшенькая-то девка у Андрея уже и женихаться го­разда».

Однажды деду надоело сидеть без дела на своем березовом чурбане, и он внезапно исчез со двора. Вна­чале его исчезновения никто не заметил, но когда отец пришел с работы и настало время ужинать, мать хвати­лась — нет деда! Ивушка как будто испарился, и никто не знал, где его искать. Расспросили всех соседей и ближай­ших родственников, но никто его в этот день не видел. Дед как в воду канул. Были мы и на берегу пруда, рас­спрашивали у ребятни и рыбаков, но бесполезно. В тре­вогах прошла ночь, утром отец ушел на работу, а мать беспрестанно выбегала за ворота и настойчиво расспра­шивала редких прохожих, не встречали ли они где-нибудь старика. Так прошел один тревожный день, за ним дру­гой, и только на третьи сутки под вечер появился устав­ший и грязный дед с огромной связкой лыка. Оказывает­ся, ему наскучила бездеятельная жизнь, и он, никому не сказав ни слова, потихоньку укандылярил в выселок, в котором ранее жил, к бывшей своей сожительнице. Стал жаловаться ей на скуку и безделье в городе. Та к себе его не приняла, но посоветовала заняться промыслом — плести лапти. Ивушка, не раздумывая, отправился из выселка на бывшую свою всеми брошенную пасеку, разыскал там нехитрый инструмент и за два дня сумел заготовить связку лыка.

— Ты, Сережа, хочешь спросить, что такое лыко? Лы­ко — это кора молодой липовой поросли. Из лыка до сих пор умельцы плетут корзины, сумки и другие красивые изделия. Раньше, да и во время войны, у деревенских жителей основным видом обуви были лапти, а лыко — единственный материал для их изготовления.

Чем питался дедушка в эти дни, могу только предполагать. Наверное, одними ягодами. В это время поспела малина и черника, заросли которых окружали пасеку. Как бы то ни было, Ивушка спроворил дотащить на своем горбу лыко до города, а это не менее пятнадцати километ­ров по бездорожью. Когда он ввалился во двор с этим лыком, все оторопели. Мать сразу побежала растапли­вать баню, чтоб отмыть деда, а папа поволок его в сарай и плотно закрыл за собой дверь. О чем он говорил со сво­им родителем по поводу его выходки, мне слышать не пришлось, не допустили. Только впоследствии мама про­говорилась, что отец пригрозил деду: если подобное повторится, он выпорет его кнутом, так же, как тот по­рол его в отрочестве.

Ивушку отмыли в бане, нарядили во всё чистое, из­рядно накормили и уложили спать. На другое погожее утро дед, как ни в чем не бывало, вышел во двор, щурясь, подставил свою бороденку солнцу, теплому ласковому ветерку и, почесывая хилую грудь, засопел от удоволь­ствия. Он сел на свой чурбан, деловито разложил остро отточенный сапожный нож, деревянную колодку и колычаг — специальный инструмент для плетения лаптей, по виду напоминающий слегка согнутый толстый шпатель с деревянной ручкой. Затем подтащил поближе к себе связку принесенного накануне лыка и стал любоваться подготовленным рабочим местом. Довольно хмыкнув, достал из кармана широких штанов незамысловатую та­бакерку, сшитую из сыромятной кожи, отделил щепоть протертого с древесной золой нюхательного табака и начал, артистично вскидывая голову, его нюхать. От лу­чей яркого солнца и табачного щекотания в носу у деда начался неудержимый приступ чихания. Сбежавшаяся на чих ребятня, а это были все мои соседские приятели, громким хором кричала: «Будь здоров, дедушка!» — на что он отвечал: «О-о-ох, благодарен, и-и-и...п-чих! И вам бог подаст!». Отчихавшись и утерев нос грязно-бурой тряпкой, которую называл чихательным платком, он блаженно закатил глаза, как-то весь размяк и задремал, уронив голову на грудь.

Мы, ребятня, подкрались поближе и стали с интере­сом рассматривать его рабочий инструмент. Самый стар­ший из нас, Серега, взял в руки нож, чтоб проверить его остроту. Конечно, сию же минуту он порезал себе па­лец, перепугался, заорал благим матом и побежал до­мой перевязывать руку. Дед очнулся от забытья, цыкнул на нас, отчего мы разбежались, побросав его инструмен­тарий. Ивушка собрал его и деловито приступил к рабо­те.

Плел дед лапоть как-то неумело, очень медленно, даже нам, мальчишкам, было видно, что это не для его рук дело. За полторы-две недели он спроворил только один лапоть на правую ногу, который получился доволь­но больших размеров — впору какому-нибудь сказоч­ному мужику-здоровяку. Лапоть имел длинные веревоч­ки, которыми его привязывают к ноге. Отложив готовый в сторону, дедушка начал мастрячить другой, но поче­му-то на ту же ногу. Мы, недолго мешкая, стащили у деда готовый лапоть и приспособили его как тележку для пе­ревозки земли из одной кучи в другую. Возили мы зем­лю от ворот в противоположный угол двора, где была небольшая низинка. По очереди один из нас запрягался в веревки лаптя, изображая лошадь, а другой понукал его, как кучер. Дедушка видел нашу возню, но не отнимал лапоть и как ни в чем небывало продолжал мастерить. Однако вскоре дедова работа затормозилась. Лыко пе­ресохло и совсем перестало слушаться. Оказывается, на солнце лыко быстро высыхает, и, чтоб оно вновь стало гибким и годным для дела, его необходимо замачивать в воде. А этого дед не делал. Работа захирела. Ближе к осени, когда погода начала портиться, Ивушка стал ред­ко выходить к своему чурбану. Так второй лапоть и ос­тался сплетенным наполовину, даже без веревочек. Дол­го еще он без надобности валялся под навесом сарая, пока его однажды зимой не бросили на растопку в печь.

С наступлением осеннего ненастья дедушка разом сник. Его стал мучить какой-то внутренний недуг, появи­лись приступы удушья. Однако он никогда не жаловался на болезненное состояние и не говорил, что ему нездо­ровится. Он принимал свое положение как должное. Глу­бокой осенью, когда наступили холода, дед резко ослаб здоровьем и постоянно мерз.

Для отопления нашего дома требовалось большое количество дров. До начала войны дрова не успели заго­товить, а позднее приобрести их уже не было никакой возможности. На отопление шло всё, что попадало под руки, всякие обрезки досок и жерди, заготовленные для починки забора. Затем на топку пошел старый забор и перекрытие сарая. Отцу каким-то чудом удалось раско­лоть березовый чурбан, на котором сидел и работал Ивушка. Так исчезло дедово рабочее место.

Дедушка со своей солдатской кровати перебрался на печь и почти круглые сутки лежал на ней, укутанный старым дырявым тулупом. И только в редкие минуты, когда топили печь, решался выползти из-под этого тулупа. Тело его не прогревалось, ноги и руки были постоянно ледя­ными. Он больше не нюхал табак и всё чаще не успевал спуститься с печки по крутой лестнице к ведру, постав­ленному специально для его нужд. Туалет у нас был во дворе, под навесом сарая, и деду дойти до него было уже не под силу. А когда наступила зима, стало совсем худо.

Отец с раннего утра до позднего вечера пропадал на работе, а работали тогда на оружейном производстве часов по двенадцать-четырнадцать, иногда и до полуно­чи. Мать, как председатель уличного комитета, была бес­прерывно занята, улаживая какие-то бытовые дела с мест­ным и эвакуированным из других областей населением. Ей было поручено распределение жилой площади: надо было ходить по домам и квартирам, уговаривать хозяев принять на постой людей, пригнанных из сельской мест­ности для работы на заводе. Она имела и другие общес­твенные нагрузки, вплоть до того, что была народным заседателем в районном суде. А еще она часто уезжала в деревню к своим родителям и отсутствовала дома по несколько дней. Родители моей мамы жили в небольшой деревеньке, куда было трудно добраться. Шоссейных дорог и автомобильного транспорта в то время не было. Добираться приходилось кружным путем: вначале по железной дороге девяносто километров, а затем от ко­нечной железнодорожной станции по бездорожью пеш­ком более двадцати пяти километров, Только на дорогу уходило больше суток.

Дом наш был холодным. Ремонт дома, начатый пе­ред войной, не был закончен. Двери и окна остались не утепленными. Глубокой осенью, с наступлением холо­дов, все углы дома промерзали и покрывались густым инеем. От одного его вида становилось жутко холодно. Разжигать печь и пользоваться открытым огнем нам с дедушкой Ивовом было строго-настрого запрещено. Все окна с целью светомаскировки были постоянно завеша­ны тяжелыми шторами, сшитыми из старых одеял, поэто­му в доме всегда царил полумрак. Электрическое осве­щение в наших заречных домах было отключено, и толь­ко по вечерам, когда появлялся отец, он на короткое вре­мя зажигал керосиновую лампу. Керосин постоянно эко­номили, так как купить его было практически невозмож­но. Папа, придя с работы, первым делом разжигал под­топок откуда-то принесенными тарными дощечками с прилипшими к ним кусочками гудрона, ставил на огонь чайник и маленький чугунок с мелкой, как горох, картош­кой. Когда в подтопке появлялись пляшущие языки пла­мени, и от него начинало распрост­раняться тепло, я, сидя на корточ­ках, прижимался лбом к чугунной двер­це, чтоб этим теплом согреть свое озябшее тело. Огня хватало как раз, чтоб вскипятить воду на чай и сварить картошку «в мундире».

Когда огонь в подтопке угасал, и всё вновь погружалось в темноту, отец торопился прикрыть вьюшку печи, чтоб сохранить хотя бы немного тепла. Он помогал Ивушке спуститься с печи, и мы садились за стол, чтоб съесть не­сколько картофелинок и выпить по чашке густо заварен­ного напитка из сушеной моркови, который мы называли чаем. Чугунок с остатками картошки папа оставлял на плите подтопка и коротко бросал: «Это вам с дедом на завтра, на обед».

В остальное время мы с дедушкой были предостав­лены сами себе. Отец рано уходил на работу и, прежде чем затворить за собой дверь, будил меня и строго нака­зывал:

- Вен, вставай. Смотри, не опоздай в школу! Круж­ки с чаем на столе. Не забудь, напои деда и вынеси из ведра. Придешь из школы, сбегай, выкупи хлеб. Поешь сам и покорми деда. Чугунок с картошкой на плите под­топка.

Получив эти наказы, как короткие команды, я быстро вскакивал со своей постели, шустро семенил к ведру под лестницей, а затем к рукомойнику. Чтоб окон­чательно проснуться, брызгал на лицо двумя-тремя при­горшнями студеной воды. Фыркая, утирался общим руш­ником, одевался в свою утлую одежонку, совал босые ноги в валенки и бежал на помойку вылить из ведра. Вер­нувшись со двора, плотно прикрывал дверь, чтоб еще больше не напускать холода в студеную комнату, опо­ласкивал руки и проходил к кухонному столу. Там, под тряпицей, находил две кружки с уже остывшим морков­ным чаем и малюсенькие кусочки хлебушка, скупо по­сыпанные желто-бурыми крупицами сахарного песка-сырца. Наскоро выпив этот чаек и сунув дедушке его кружку с порцией еды, я убегал в школу, а Ивушка оста­вался лежать в своем тулупе один на холодных кирпичах печи.

Наша заречная школа, которая находилась недалеко от дома, была в первые же дни войны мобилизована под военный госпиталь. В качестве помещения для начальных классов приспособили дощатый барак, удаленный от дома за полтора километра. В этом бараке я проучился три учебных года. Добираться до школы приходилось в одиночку, в пробеги — шесть заречных кварталов по гряз­ным, темным улицам и переулкам. После уроков, ког­да все школьники шли домой гурьбой, было веселее. Как-никак полдень, светло, хотя улицы оставались по-прежне­му пустынными, с редкими прохожими, спешащими по своим взрослым делам.

Ларек, в котором нам выдавали хлеб по карточкам, к счастью, был недалеко от дома. По пути из школы я занимал очередь. С наслаждением, вдыхая запах свеже­го хлеба, терпеливо дожидался, когда подойдет очередь и я отоварюсь. Тщательно вывешенный кусок хлеба, по­лученный из рук продавщицы, чтоб не потерять ни одной крошечки, я завертывал в специально припасенную для этой цели тряпочку и прятал в холщовую сумку, с кото­рой ходил в школу. Когда приходил домой, убирал хлеб в шкафчик, висящий на стенке кухни. До прихода отца с работы к куску хлеба никто не имел права прикоснуться. Затем с остатками вчерашней картошки в чугунке лез к дедушке на печь, и мы начинали обедать. Ивушка голод­ными глазами строго следил, чтоб я съедал не больше его. Когда я пытался снимать с картофелинки тонкую лип­кую шелуху, он своими костлявыми пальцами больно шлепал мне по руке, приговаривая: «Ты, мнук, не шелу­ши картошку, ешь со скорлупой, сытняё будет!». Сам он ел принципиально с шелухой, подбирая даже ранее от­шелушенные шкурочки. Скупо посыпал каждую картофелинку крупной солью серого цвета. Соль мы всегда держали на печке, в деревянной солонке. Соль расхо­довали экономно. Ее негде было купить. Мой папа в свое время где-то разыскал завалявшийся кусок соляного камня-лизунца. Раз в неделю он откалывал от него не­большой кусочек, дробил и толок в металлической ступ­ке, ссыпал эту полувлажную массу в солонку с наказом, чтоб соль не просыпали и использовали только по назна­чению.

Закончив трапезу и убедившись, что не осталось ни одной крошки еды и даже шелухи, Ивушка начинал дре­мать, а я отправлялся выполнять домашние и школьные задания, при этом каким-то недетским чутьем угадывая желание деда сползти с печи до ведра. Я тотчас же бро­сался помочь ему спуститься по крутой лестнице. При этом руководствовался не столько чувством жалости к дедушке, скорее довлел страх, что он не успеет до вед­ра и мне придется за ним убирать нечистоты.

Когда из деревни возвращалась изнуренная дальней дорогой мать, нашей радости не было конца. Она обыч­но привозила несколько килограммов муки и крупы, по­судинку с квашеной капустой и бутылочку льняного мас­ла. Такое несказанное богатство нам и во сне не снилось! Значит, будет сытный обед и ужин!

Как-то в начале зимы, ползая по чердаку дома, я слу­чайно нашел огарок стеариновой свечи и большой кусок воска, которые притащил и показал деду. Из воска он научил меня делать свечки. В качестве фитиля мы при­способили льняной шпагат, заготовленный ранее моим папой для дратвы, какой подшивают валенки. У нас с Ивушкой появился свет. Это была роскошь! Когда в доме было невыносимо холодно, я забирался к деду на печь и при свете огарка самодельной свечи, лежа на животе и прижавшись к нему боком, готовил уроки. Дед был не­сказанно рад, глаза его светлели. От близости друг дру­га нам становилось теплее. Ивушка щурился на пламя свечки и пытался чихать, но у него без нюхательного та­бака чих не получался. Глубоко дышать ему было труд­но. В те последние месяцы его жизни мы с ним, хотя и питались из одного чугунка и коротали долгие холодные вечера у огарка свечки, практически не говорили о его болезни. Дедушка меня ни о чем не просил, не делился своими мыслями, не жаловался на нездоровье и невзго­ды, хотя уже не бил по рукам, когда я снимал кожицу с картошки. Он принимал свое состояние как должное. Я в свою очередь старался ему не надоедать и пристрастил­ся молча читать книжки, прижавшись к его еле теплею­щему телу. При этом я замечал, что деду от моего при­сутствия становится уютнее и у него на глазах появляют­ся слезы умиления. Он даже стал звать меня ласково: «мнучо-о-к». В декабре, с наступлением сильнейших хо­лодов, стало заметно, что Ивушка слабеет с каждым днем, и даже я, ребенок, понял, что он не переживет эту зиму. Мне стало его невыносимо жалко. За эти зимние месяцы мы стали роднее и ближе друг другу.

Однажды, после очередного приезда из деревни, мама с ужасом обнаружила, что мы с дедом обовшиве­ли. Огорчению ее не было предела. Нас обоих наголо остригли. Отец сбрил деду не только его жиденькую бороденку, но и усы, а также все волосы в других местах. Содрали с меня и деда всю одежонку, прожарили ее в русской печке. Дедушкин тулуп отец выбросил на мороз в дровяник. Нас долго мыли в бане, а головы намазали какой-то вонючей жидкостью. С этого дня мне строго-настрого запретили лазить к деду на печь. Я видел его грустные глаза и чувствовал, что деду не хватает моего присутствия. Но что я мог поделать? Мать уже старалась не оставлять нас без внимания, никуда не уезжала и взя­ла все заботы о хозяйстве и дедушке на себя. Меня же ежедневно проверяла на вшивость.

— Дедушка, а как так случилось, что у вас появились вши? — внезапно прервал мой рассказ внук.

— Э, друг ты мой любимый, эти окаянные насеко­мые появляются на людях в годы бедствий и несчастий, при большой бедности и тяжелом голоде, при отсутствии элементарной гигиены и при большой скученности людей. Наш дом, как я тебе уже рассказывал, был своего рода перевалочной базой для переселения по другим кварти­рам. Приезжим негде было помыться и постирать свое заношенное белье. Не было ни теплой воды, ни мыла. Женщины, например, чтоб вымыть голову, грели воду на таганке в чугуне и мыли волосы в тазике щелоком — отстоем раствора древесной золы. И мне голову мыли щелоком.

Ну, слушай дальше. После этих событий прошло не больше недели. Я видел, что Ивушке тоскливо лежать одному на холодной печке, он мерзнет без тулупа и мо­его присутствия. Дед беспрестанно следил за мной гла­зами и в одиночестве скучал, хотя ни о чем не просил. И вот в канун нового 1943 года, когда мать по каким-то де­лам отлучилась из дома, я не выдержал. Шустро слазив в сарай, я разыскал выброшенный тулуп и притащил его к дедушке на печь. Ивушка был несказанно рад. Он бла­годарно смотрел на меня, укрываясь тулупом, и несколь­ко раз промычал: «Мнучок, мнучок». Я же присел ря­дом с ним на приступок печи и старался плотнее укутать его тулупом. И тут внезапно, раньше обычного, пришел с работы отец. Увидев, что я сижу на печи, он грозно цыкнул, грубо стряхнул меня на пол и поддал под зад ла­дошкой:

- Тебе, постреленок, что было говорено, не лазить к деду на печь!. И еще раз пребольно шлепнул — за то, что притащил вшивый тулуп. Содрав с деда тулуп, отец унес его обратно в сарай. От досады я заплакал. Я видел, что и у Ивушки из глаз текут слезы обиды. Дедуш­ка остался на печи, а я спрятался в темном углу кухни. Это было мое последнее близкое общение с родным дедушкой Ивовом Осиповичем.

На другой день, когда отец уже ушел на работу, а я убежал в школу, Ивушка вялым жестом руки поманил к себе мать, взглянул на нее мутноватым взором и слабым, жалостливым голосом вымолвил, почти прошептал:

- Ли-зут, я, никак, ноне помру. Ты бы баньку спроворила, об­мыла меня.

В полумраке утра мать, вглядевшись, увидела, что по лицу, бровям и ресницам деда ползают крупные вши. Мать от неожиданности даже не испугалась. Проворно побежала топить баню.

Наша банька была расположена в дальнем углу ого­рода, к ней вела узенькая тропинка, которая зимой все­гда была засыпана глубоким снегом. Мать, торопясь, разгребла тропку, наколола из досок забора дров, еле-еле затопила банную печь. Полусгнившие, сырые доски не хотели гореть, нещадно дымили. От едкого дыма сле­зились глаза, и на душе было тревожно и страшно — ус­пеет ли она? Наконец печь растопилась, и мать бросилась таскать и греть воду, между делами заглядывая в дом — жив ли Ивушка.

Самое трудное для нее было натаскать достаточное количество воды. Водопроводные колонки на заречных улицах появились только после войны. Воду мы брали из колодца соседнего двора и носили в ведрах на коромыс­ле. В нашем огороде был свой колодец, но в нем была грязно-желтого цвета и горькая на вкус вода, не пригод­ная для питья и свертывающая мыло. Знающие люди го­ворили, что такая вода в колодце бывает, когда в него прорастают корни тополя. И правда, у соседнего дома, через дорогу от нас, рос огромный тополь. Нашим ко­лодцем мы пользовались только летом. Вода из него шла на хозяйственные нужды и поливку огорода, а сам коло­дец служил холодильником. Делалось это просто: в эма­лированное ведро складывали скоропортящиеся продук­ты и опускали его на толстом шнуре в глубину колодца. Продукты при этом в течение двух-трех дней оставались свежими, даже молоко не прокисало.

Часа через полтора-два баня была готова, и мать, завернув деда в домотканое одеяло, унесла его на ру­ках, как малого ребенка, удивляясь, какой же он легкий. Вытряхнув его из одеяла на полок и освободив от испод­него, она была поражена еще больше. Тщедушное тело тятень­ки за неделю как будто усохло вдвое, кожа на теле стала сухой, как пергамент, серого цвета и в глубоких, нерасправляющихся складках. В естественных сгибах, в рубахе и подштанниках было скопище вшей. Белье мать облила кипятком и выбросила за порог. Густо намылив деда с помощью обмылка и мочалки, она с трудом смы­вала этих мерзких насекомых, давила их ногами, зара­нее обувшись в галоши, а затем смывала вшей под пол крутым кипятком. «Ой, как ба-аско, о-о-ой, те-епло-о-о»,—постанывал дед.

Вымыв деда до синеватой белизны и окатив несколь­ко раз теплой водой, мать насухо протерла его, затем, укутав в чистую простыню и одеяло, тем же порядком уволокла в дом. Убрала все старые подстилки с кровати, положила другой тюфяк, заправила его свежей просты­ней, положила деда под ватное одеяло. Лицо деда про­светлело, и он слабым голосом произнес: «Благодар­ствую тебе, Елизавета, намучил я вас. Сына, стало быть, я так и не дождусь. Простите меня грешного».

Наверное, впервые в жизни дед назвал маму полным именем. Мать от этих слов прослезилась и, всхлипывая, произнесла: «Бог простит». К вечеру, так и не дождав­шись моего отца с работы, дед, подобно огарку свечи, угас. Меня же мама под каким-то предлогом отправила к соседям, чтоб я не присутствовал при последних вздо­хах дедушки.

Пришедший с работы отец недолго сокрушался и, наскоро перекусив, отправился под навес сарая строгать заранее заготовленные доски и сколачивать гроб. Делал он это при свете керосиновой лампы. Уже глубокой но­чью тело деда одели во всё чистое, уложили в гроб и при­крыли с головой чистой простыней.

Наутро, когда мать подошла к гробу, то от ужаса закричала. Простыня, покрывающая тело деда, местами, как песком, была обсыпана какой-то серой массой, ко­торая легонько колыхалась. Вши! Простыню пришлось отправить в топившуюся печь, за ней последовала остав­шаяся одежка и постельные принадлежности деда. При­шедший засвидетельствовать смерть деда фельдшер долго объяснял матери, что вшей вывести очень трудно. Вошь откладывает гниды в глубину кожных пор, которые у старых людей глубокие и широкие. Гниды невооружен­ным глазом не видны и имеют способность очень быстро расти и превращаться во взрослую вошь, которая выпол­зает на поверхность тела. Вот почему на чисто вымытом и вроде бы очищенном от нечисти теле деда за одну ночь вновь появилась масса вшей.

Мать до конца дней своих была глубоко убеждена, что деда сожрали вши. Я же, ставши уже врачом, вспо­миная недуги деда, понял, что он умер от рака легких. Известно, что любой табак, в том числе и нюхательный, может привести к тяжелейшим заболеваниям.

Проводить деда в последний путь из всей родни при­шла только одна его дочь, тетя Катя, жившая на соседней улице. Остальные дочери дедушки Ивова жили далеко за городом, а сыновья были на фронте. Многочисленные внуки, скорее всего, давно забыли о существовании сво­его деда или же не знали о его кончине. Гроб с телом деда на деревянных санках увезли на старое заречное кладбище, где без отпевания похоронили в наскоро вы­копанную могилу, поставили деревянный крест, сколо­ченный отцом из старых досок.

Вот так я остался без одного из дедов, а вся семья — уж извини за прозу — без простыней. На новые просты­ни не было денег, в магазинах их не продавали, а на база­ре они стоили очень дорого. Мать же по ночам часто про­сыпалась и вскрикивала от ужаса. Ей мерещилась шеве­лящаяся масса вшей, покрывающая тело деда.

Весной, когда просохли тропки на кладбище, могилу деда мы долго искали, но так и не нашли. Кладбище за зиму сильно разрослось. Многие могилы обвалились. На них не было ни крестов, ни деревянных памятников. Их растащили на топливо жители бараков, наскоро постав­ленных зимой поблизости от кладбища.

После войны на месте старого кладбища построили кинотеатр «Италмас», швейную фабрику «Зангари» и организовали Станцию юннатов, а затем детский садик, который в свое время посещала твоя мама Лена.

Вот так, мой дружочек, мне и запомнились тяготы той войны. Я не слышал взрывов бомб, воя снарядов и пулеметных очередей, но у меня навсегда остались жуткие воспоминания о холодной зиме и мелкой картошке «в мун­дире», которой всегда было слишком мало, чтобы уто­лить чувство голода. Я до конца своей жизни буду помнить немощного деда, которому приходилось тяжелее, чем мне. Я, ребенок, был твердо уверен, что эта проклятая война когда-нибудь закончится, и будет долгожданный мир, и никто не будет умирать. А дедушка коротал пос­ледние дни, не имея надежды, что наступят для него теп­лые дни и он будет сыт.

Мой внук во время рассказа лежал не шелохнувшись, с широко раскрытыми глазами. Было заметно, что он живо сопереживает тому, что слышит. Наконец, когда я замолчал, он полушепотом вымолвил:

— А я всегда считал, что война — это бомбежки, са­молеты и танки. Дедушка, обещай мне, что мы с тобой съездим на то место, где было старое кладбище. Я же должен видеть и знать, где похоронен мой прапрадед Ивушка.

— Обещаю, мой дружок. Ты только сам не забывай своего деда.

— Никогда не забуду, дедушка.

И внук, повернувшись на бок, спокойно заснул. А я еще долго не мог сомкнуть глаз от нахлынувших воспо­минаний и думал: не приведи, Господь, чтобы последу­ющие поколенья испытали ужасы войны, сделай так, чтоб она никогда не смогла искалечить души мальчишек и дев­чонок.

Мирного вам, люди, неба над головой и хороших сно­видений.

Рейтинг: 10
(голосов: 1)
Опубликовано 26.12.2012 в 17:52
Прочитано 1164 раз(а)

Нам вас не хватает :(

Зарегистрируйтесь и вы сможете общаться и оставлять комментарии на сайте!