Зарегистрируйтесь и войдите на сайт:
Литературный клуб «Я - Писатель» - это сайт, созданный как для начинающих писателей и поэтов, так и для опытных любителей, готовых поделиться своим творчеством со всем миром. Публикуйте произведения, участвуйте в обсуждении работ, делитесь опытом, читайте интересные произведения!

Штаны из шали

Повесть в жанре Разное
Добавить в избранное

Бабе Тане, папе Юре, маме Нине и сестре Марине

I

Ночь свалилась, словно снег на голову: вечер чуть зазевался – она тут как тут: пора, мол, на боковую. Глядь, а уж и землю укутала в свое тяжелое стеганое одеяло – та лишь сладко посапывает, свернувшись калачиком. И только звездочкам на небе не спится: вон как глазки свои любопытные выпучили, да сколько их – считать начнешь… сам и уснешь…

А мы все сидим с мамой…

А июль такой… ну, густой, что ли, вот как мед или варенье… А мы после бани так разомлели… и волосы наши сохнут от этой тягучей, висящей в воздухе жары… И точно кто в нее, в жару, душицы и мяты подмешал… ах, да это чашки с остывшим чаем стоят на столе… И темнота… такая темнота… Видно лишь, как блестят мамины глаза… вот словно звездочки спустились с неба на террасу и подглядывают за нами…

Мама тихонько запела… А я покачивалась на волнах ее голоса и сладко позевывала… Вот так бы сидеть вечно…

Но пролетит июль, за ним промелькнет август… и сентябрь… и в школу… и снова чуть свет вставать…

Я очнулась: жара – а у меня мурашки по коже… брр-рр-рр… И в ушах трр-рр-рр: не то школьный звонок, не то будильник трезвонит… Перед глазами заплясало железное ведро – а в том самом ведре ходуном ходил старый будильник, сотрясая своим ворчанием весь дом – и как не развалился… и дом, и будильник, а с ними заодно и ведро…

А всё старшина Терентьев: его круглое лицо в пилотке набекрень спрыгнуло вдруг с папиной армейской фотокарточки и лихо подмигнуло мне левым глазом. Я на этой карточке всех наперечет знаю: и Лялина, и Хохрина, и Седова с Жидковым – их Сид и Жид прозвали, друзья не разлей вода! Папа сам мне рассказывал, он там тоже во втором ряду второй справа стоит, да нет, не этот – вот этот, высоченный, чернявый! А старшина Терентьев: мол, целую роту будил, Сида с Жидом, и тех с коек поднимал! – нешто тебя не разбужу – как миленькая, встанешь, а не встанешь, посажу на губу, а губа у него не дура и усы пышные такие...

Старшина Терентьев весело улыбнулся и поставил видавший виды походный будильник в железное ведро прямо у моего изголовья. И снова на фотокарточку – и место свое занял в первом ряду… Я помотала головой и глянула на маму, а она сидит как ни в чем не бывало в белой ночной рубашке и поет, поет…

Я медленно поплыла по волнам ее тихого голоса…

И тут биологичка наша, Анна Васильевна, как выпорхнет из-за маминой спины… ну, вот словно мама – это не мама, а большая белая птица, и она, эта птица, взяла и махнула своим крылом. А Анна Васильевна выпорхнула и щебечет по-птичьи, да всё про пестики-тычинки свои, и клювом-указкой размахивает у меня перед самым носом…

А я сижу на губе у старшины Терентьева и от страха не разберу ничего… А Терентьев дунул в ус и говорит: а не надо было опаздывать на контрольную, отличница ты квадратная! Ну, я опускаю виноватые глаза…

А сама вижу, что не я это, а мама опустила глаза, но только мама еще девочка, ну, такая, какой я помню ее по классной фотокарточке: в школьной форме, в белом фартуке и бантики у нее такие белые (я, маленькая, думала, что это птички). А Анна Васильевна ей, а сама сделала бровки домиком: мол, без родителей в школу не являйся – а потом берет у нее дневник и что-то пишет своим пером – вот прямо из крыла выдернула, перо-то, и пишет. А мама ей: а как, мол, я детей учить буду? Мама-то у меня сама учительница русского и литературы…

Я Терентьеву: товарищ старшина… А он: смотри, мама твоя сгорает со стыда! И давай изо всех сил дуть, ну, это чтобы мама не отдувалась за меня... Я чуть с губы не слетела – хорошо, успела за ус ухватиться! – и очнулась от сна…

Мама пела, пела… а потом вдруг смолкла, глянула на меня.

– Намаялась, поди? Весь день на солнцепеке… Ты ложись, а я посижу еще: что-то сон нейдет…

Я помотала головой.

– Спой еще…

Мама запела.

Когда я была маленькая, она часто пела мне… А голос у нее, знаете, какой, – не знаете! Мягкий-премягкий: вот так бы закутался в него, ну вот как в пуховое облачко – и покачивался бы, покачивался бы на его волнах! Ей в опере, на сцене, выступать – а не перед нами на уроке!

Мама кивнула – да как запоет: «Старшина Терентьев, к доске!» А Терентьев выходит из зрительного зала прямо на сцену, к доске – и давай петь: «Есть, товарищ генерал, так точно!» А мама: «Объясните нам правила правописания гласных после шипящих и ц». А Терентьев: «Я дядя самых честных правил» – и царапает что-то на доске мелом. А мама: «Я к вам пишу, – чего же боле?» – берет у него дневник и пишет что-то своим быстрым почерком. А Терентьев: «Ужель та самая Татьяна?» А мама: «Но я другому отдана и буду век ему верна».

И тут мой папа врывается на сцену из-за красных портьер. А Терентьев: «Рязанов, я скрывать не стану: безумно я люблю Татьяну». Смерив старшину Терентьева взглядом, папа бросает ему перчатку... Я гляжу, а это и не перчатка вовсе, а мои пуховые варежки, на резинке, ну, это чтобы не потерять… Мама вязала: она у меня мастерица!

Папа!!! И я проснулась от радости…

– Папа приехал?

Мама приложила пальчик к губам: тш-ш-ш, всю округу разбудишь… И накрыла меня своей тонкой пуховой шалью-паутинкой…

– А когда папа приедет?

Мама развела руками…

– Иди спать… А хочешь, я постелю тебе здесь, на террасе?

Я изо всех сил замотала головой: я хотела сидеть с мамой, совсем как взрослая!

Мама больше не пела… Я знала, что она думает о папе…

А папа… А у папы служба…

Разочек к нам только и вырвался – а мы уж почти весь июль с мамой за городом живем, – зато сколько вкусного привез (а мне еще и книжек, как я просила, – ох и начитаюсь теперь всласть)! Мама, ясное дело, давай ругать его: ну что ты, мол, тащишь на горбу, что мы, мол, на краю света, что ли, что мы, мол, в магазин сами не сходим? Ей (это мне) и так, мол, все платья малы стали, растет, мол, не по дням, а по часам, а ты, мол, везешь ей конфеты да баранки!

Старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус – а он, ус-то, и давай расти… да не по дням, а по часам! Вот прямо по старому походному будильнику и вьется, ну, усище-то, да стрелки опутал будь здоров! Будильник и заворчал по-стариковски: ох, мол, и навязался же на мою голову, по рукам-ногам оплел, ходу не дает! – и сучит своими стрелками-ножонками!

Мама положила мне руку на лоб: не горячий ли? Старшина Терентьев как ни в чем не бывало улыбнулся с фотокарточки: ус как ус и пилотка на месте. Старый походный будильник привычно маршировал по циферблату: ать-два, ать-два… А мамин голос летел ему вслед… Конфетки-бараночки, словно лебеди, саночки…

Я улыбнулась: что-что, а конфеты с баранками я и вправду страсть как люблю! Это у меня от папы – а у него от старшины Терентьева, от кого еще! Папа говорит, что он, старшина, на спор за один присест мог съесть целых пять кило баранок и пять кило конфет! Да, губа у него не дура, у Терентьева: знаю, сидела, ну, на губе…

И старшина Терентьев выпятил нижнюю губу, накинул на шею вязанку баранок, словно это и не баранки вовсе, а большие деревянные бусы, схватил копье – и давай ногами кренделя выделывать: дикарь дикарем! Вот ногами-то кренделя выделывает, а сам маме и подпевает своим тенорком: конфетки, мол, бараночки… А потом как свистнет во весь свой пышный ус: полундра! А Анна Васильевна тут как тут: отставить! К доске шагом арш! Да бровки этак сделала домиком, головой покачивает: э-эх, и как не стыдно, а еще старшина! Какой пример Вы подаете подрастающему поколению! А старшина Терентьев стоит у доски, ус свой виноватый в дырку от баранки опустил: мол, я учил…

Я нашарила баранку на столе, она скользнула по клеенке – и прыг на пол… Мама вздрогнула. Я приложила пальчик к губам: мол, тш-ш-ш, только не уходи, посидим еще! Мама тихонько запела… Меня подхватило волной ее голоса… Конфетки-бараночки…

Хорошо, у меня всегда книжка под рукой. Надо спасать товарища… ну, товарища старшину. Я давай подсказывать – а сама в книжку подглядываю: мол, у капитана на погоне четыре звездочки, а у майора одна, зато в центре эполета, у подполковника… А Анна Васильевна тут как тут и бровки свои домиком сделала: мол, отставить звездочки – только пестики и тычинки! А сама книжку у меня из рук выхватила и читает вслух: «Как определить звание по погонам». Папа привез, его работа. Он и маме сказал: моя, мол, дочь должна быть всесторонне подкована! – и не поспоришь! Старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус.

А читать-то я научилась еще в «ползунковом возрасте» – так мама говорит. Вот раз, говорит, на кухню отлучилась, возвращаюсь в комнату, а она (это я) по газете ползает и что-то бормочет… А я маленькая страсть как любила газетами шуршать: никакими погремушками от меня не отделаешься – газету мне подавай!

Помню, папа возьмет этак в руки газету – ну, а я капризничаю, начнет листать – я и притихну, а буковки так и мелькают перед глазами, так и мелькают: я тогда думала, что это маленькие такие мушки у папы перед самым носом роятся, и пляшут, пляшут, и хороводы водят! Ну мушки, ну выделывают! А папа в мушку ткнет так пальцем: это, мол, буква «а», это «о». Вот странные имена у мушек – и я покатывалась со смеху. А сама за папой повторяю: а, о, и, ми… И так мне эта игра нравилась, так нравилась! Ну, хороводы их разгадывать, мушкины! И старшина Терентьев округлил рот баранкой: а, о, и, ми…

А раз помню, ползаю, ползаю… а перед глазами буковки, буковки, а потом что такое? Я глаза-то закрыла – открываю, а они, буковки, выстроились да и стоят такими стройными рядами, ну, шеренгами…«Красная звезда», «Центральный орган Министерства обороны Российской Федерации»… да такие всё важные, взрослые слова… будто кто им, ну, буковкам-то, команду отдал «Стройся! Равняйсь! Смирно!». Старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус и сдвинул пилотку набекрень.

Ну, а тут и мама входит с кашей манной, а я облизнулась (уж больно каша вкусно пахнет!), а сама: мам, мол, а что такое «центральный орган»? Мама рот-то и открыла: смотрю, говорит, а она (ну, это я) Юрину «Красную звезду» читает… ну, папину газету…

С тех самых пор про мушки и про то, как они хороводы водили, я и позабыла совсем, а книжки просто глотаю, ну, как конфетки-бараночки… Вот книжку возьму: одной рукой страницы листаю, а другая сама в кулек с конфетами да баранками так и тянется. Красота!

А папа: ешь, мол, дочка, пока отец живой. Ему так его мама говорила, баба Нина: ешь, мол, сынок, пока мать живая, времена-то, мол, тощие… Папа рассказывал, уж очень они бедно жили, когда он был совсем маленький, – а потом баба Нина умерла… Я ее и знала-то только по фотокарточкам: она то в строгом простеньком платье, то в шляпке, то в берете, и папа маленький такой рядом. Бедненький, он тогда остался один... Совсем тощие наступили времена…

Спасибо, тетка Анна, баб Нинина сестра, взяла его в свою семью, а у нее трое пацанов: трое ртов, как она сама говорила. Да у нас и карточка есть: тетка Анна с мальчишками Колькой, Вовкой и Сашкой – белобрысые такие, будто кто по крынке молока каждому на голову опрокинул, конопатые, коренастые, большеротые – и папа сбоку припека: долговязый, чернявый и синяк под глазом. Ясное дело, там за каждый кусок дрались не на жизнь, а на смерть, но папа спуску никому не давал: не на того напали… И маленький долговязый папа заехал белобрысому Кольке прямо в челюсть, выхватил у него баранку и похрустывает себе. Старшина Терентьев облизнулся во весь свой пышный ус.

Я и видала-то дядюшек моих раз всего, когда папину звездочку обмывали – такие же белобрысые, конопатые! Подарков нам с Катькой навезли, а дядя Саша все с мамы глаз не сводил: эх, мол, какую ты звездочку достал, Юрок, с неба, небось! Славно погуляли! И старшина Терентьев сдвинул пилотку набекрень.

С тех самых тощих времен папа и считает, что запас еды всегда нужен в доме, мало ли что! Вот и в этот раз мама на папу и глаз свой не успела поднять, а он ей: ничего, мол, это про запас… Сказал, как ломоть хлеба отрезал: ни единой крошки! Папа у меня такой! А всё служба.

Мама даже как-то выдала ему: да ты женат, мол, на своей службе. Они тогда в гости собрались к Лепшеевым, а мама платье новое хотела надеть, такое красное, с вырезом, и прическу сделала, и ногти лаком красным накрасила, ну вот совсем как лепестки роз – я, маленькая когда была, всё норовила откусить тот ноготь, всё клянчила: мам, ну дай, мол, хоть один ноготок откусить, ну что тебе стоит? Куда там!

Мама у меня такая: папа целый год ее упрашивал, чтобы замуж за него пошла… А свидетелем на свадьбе, знаете, кто был? Ну догадайтесь? Старшина Терентьев – кто ж еще! У нас и карточка есть, цветная: то же веселое лицо, те же пышные усы – только вот на погонах одна звездочка, майорская. Но в папиных рассказах он так и останется вечным старшиной, уж я-то папу знаю, – да и у меня язык не поворачивается назвать старшину Терентьева майором… майор Терентьев… и не выговоришь…

Ну вот, только мама платье стала надевать, красное, с вырезом, – давай телефон трезвонить: тревога! Папа, понятное дело, схватил свой чемоданчик (мы с Катькой как-то тайком от папы открыли его – так, ничего особенного: белье, кальсоны, банки консервные, карты какие-то), надел форму – и пулей за дверь. Так мама, вот как сейчас помню, долго сидела в коридоре у зеркала и поглаживала красное платье: оно, словно кошка, лежало у нее на коленях…

А Лепшеевых этих, если честно, я терпеть не могу! Тетя Наташа вечно меня попрекает лишним куском: мол, девочка должна следить за фигурой – и губки так делает рыбкой, да и сама-то на воблу похожа. А дядя Саша просит показать дневник (будто я в гости с дневником хожу), а потом покатывается со смеху, вытирая платком пот с лысины. А Вовка Лепшеев, ну, сын тети Наташи и дяди Саши, еще маленький: ни о чем с ним не поговоришь толком. Да ну их…

Вот тогда-то мама и сказала папе: мол, на службе ты женат, а не на мне. Ну вот как если бы служба была не служба, а Служба Ивановна или Петровна… Старшина Терентьев погрозил мне пальцем…

А папа долго так молчал: дышал только – а потом: я офицер, Таня, офицер… И больше ни слова. Мы с Катькой, помню, замерли: Господи, только бы не поссорились, только бы не поссорились! И тишина… А потом мама вдруг заплакала: прости, Юра… Ну, само собой, целоваться стали… Мы с Катькой переглянулись – а у нее и у меня на глазах слезы блестят.

Слава Богу, у папы в августе отпуск, так они с мамой на море поедут… Ну, это еще бабушка надвое сказала, как шутит папа: его могут хоть из отпуска вызвать, хоть со дна морского достать – служба! Только это не моя бабушка надвое сказала… я вообще не знаю, что это такое, «надвое сказала»: на нас, что ли, с Катькой? Вот и пристаю к папе: ну что это, мол, за бабушка, которая надвое говорит, – а папа отмахивается: да, просто, мол, бабушка, для присказки…

Слава Богу, у меня есть настоящая бабушка, не для присказки, баба Вера. Но я зову ее просто Вера. Видели бы вы ее: маленькая, шустрая – девчонка, а не бабушка! Она вот-вот приедет – пирогов объемся, блинов, оладушек! У меня аж дух захватило! А мама только головой покачивает: одежды на нее (это на меня!) не напасешься – растет не по дням, а по часам. Катьку уже перегнала! А Катька, как-никак, старшая сестра! Она, когда маленькая была, знаете, что заявила: вот вырасту, мол, сварю себе один пельмень и наемся! С тех пор вечно на диете и сидит.

Мама-то у меня тоже миниатюрная: так один офицер про нее сказал, сослуживец папин. И какая, мол, Вы, Танечка, миниатюрная, даже не верится, что Вы мама двух дочек. А мне, думаете, верится: она и на карточках среди учеников своих, ну вот словно и не учительница, а ученица. Я там всех знаю: и Брыськина, и Тюняева, и Кривоносова – известные двоечники. Только и умеют кровь из мамы пить… ну, это она сама так говорит.

Брыськин с Тюняевым и Кривоносовым запищали, словно комары, да только старшина Терентьев тут как тут: отставить! А там ладонь-то как лопата: прихлопнет – не встанешь. А Брыськин с Тюняевым и Кривоносовым: ну товарищ старшина, ну мы больше не будем! А старшина: ну, баранки гну! Разломил баранку – да в рот, да крошечки с пышного уса и смел. У меня аж слюнки потекли...

И в кого только я такая? Ясное дело, папина порода. Он у меня под два метра! Вот помню, раз смотрела я на него, смотрела, любовалась-любовалась, – года три мне было, – да и выдала: хочу, мол, вырасти, как папа! Бедная мама только за голову и схватилась!

Да уж, вымахала я, ничего не скажешь. Я и так была первая по росту среди девчонок в классе – что-то будет в сентябре… Я еще стрижку такую хочу сделать… ну, коротко-коротко. Мама только вздыхает: ты же девочка, посмотри, мол, на Катю.

Я и смотрю: Катька у нас красивая… не то что я… Зато я на папу похожа, вот так. Я ведь его дочка. А Катька… ну, у Катьки-то другой папа… только он погиб, при исполнении. Он тоже военным был. Катька уж почти забыла его, вот только как он руку к козырьку прикладывал – это он честь отдавал – помнит. У нас и портрет его в комнате висит.

Вот спим мы как-то раз: я еще малышка совсем была. А Катька вдруг как заплачет. Я со сна и подскочила: ты чего, мол? А она: да так, мол, папа приснился. Я тогда сразу поняла: это тот, другой, папа… Только сна она не разглядела толком. Ну, я к ней: ты его видела? А она головой машет: нет, мол, не видела. А я: а как ты, мол, тогда догадалась, что это папа… ну, тот… А она плечами пожимает: не знаю, говорит, почувствовала. И опять заплакала…

А мама, когда с папой – ну, этим, моим папой – познакомилась, так прямо и взмолилась: и за что это мне, мол, наказание Господне? Что, мол, и мужчин на всем белом свете нет, кроме военных! Ну, а потом, ясное дело… Старшина Терентьев выпятил грудь, звякнул медалями.

А и познакомились-то, смешно сказать: кот у мамы с Катькой был, Рыжик. Там такая наглая рыжая морда, ну, мама сама так говорила. Да у нас и карточка есть, можете посмотреть. Старшина Терентьев лихо подкрутил свой пушистый ус. Там такой пакостник! Старшина сдвинул пилотку набекрень. Сам к ним с чердака спустился, ну, это когда уже Катькин папа погиб… Выкормили на свою голову: все стены изодрал, все шторы – живого места не осталось!

А тут пропал. И день нет, и два, и три. Затосковала мама, и Катька затосковала. Уж и по подвалам-чердакам рыскали: в каждую щель заглянули – нет как нет. Мама даже ученикам своим сказала: помогите, мол, кот пропал. Те искали-искали – не нашли. Что делать? Мама расклеили с Катькой объявления на всех столбах: мол, пропал кот, рыжий, полосатый, толстый, задиристый, отзывается на кличку Рыжик, мол, нашедшему вознаграждение. А сами ревут в голос: и шторы-то изодрал, и диванчик детский, и обои – а без него дом пустой.

Мама говорит, первое время, что пропал, Рыжик-то, всё ступала осторожно по полу, всё боялась наступить на него: любил он развалиться да понежиться в самых неожиданных местах. В общем, объявления расклеили – ждут. И день ждут, и два: ни ответа ни привета.

А тут звонок: кот, мол, ваш рыжий полосатый у меня. Приходите, мол. Мужской голос такой приятный. Ну, мама да Катька сорвались с места – и бежать. И что вы думаете? Кто звонил-то? Ну, конечно, мой папа. Правда, он тогда не был еще моим папой, да и меня самой еще не было. Но дверь открыл маме именно он. Открыл, говорит, и замер, а сам, говорит, и думаю: какое бы вознаграждение попросить, а? И старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус.

А Рыжик выходит навстречу: там бок весь ободранный, шерсть клоками, глаз заплыл… Мама в крик. А папа ей: мол, сцепился с собакою во дворе, еле, мол, и разняли. Мама в слезы, ну, и Катька ревет в три ручья: да бедный ты наш, да страдалец ты наш! А папа: ну, мол, кто пострадал, так это собака – а сам смеется: лихой, мол, он у вас. Старшина Терентьев сдвинул пилотку набекрень.

Ну, мама Рыжика на руки – а там добрых десять кило: спасибо, мол, не знаю, как Вас и благодарить, просите, мол, чего хотите. А папа: а я, говорит, хотел попросить, ну, чтобы мама поцеловала меня, да постеснялся. Старшина Терентьев сдвинул пилотку на самые глаза. Мама-то ему – ну, папе, конечно, не Терентьеву же! – ох как понравилась: одно слово, пропал папа! Что делать? И старшина Терентьев подмигнул: мол, пехота гибнет, но не сдается! Взял тогда папа Рыжика за шкирку и доставил по месту назначения, так сказать, в самом надлежащем виде. И старшина Терентьев приложил руку к пилотке.

Только Рыжик снова куда-то пропал: как в воду канул. Натура уж у него такая, рыжая…

А вознаграждения своего папа целый год ждал, пока мама не согласилась выйти за него. И старшина Терентьев лихо подкрутил свой пышный ус: мол, награда нашла своего героя.

Я бы и сама за папу замуж пошла, вот честно, если бы он был не мой папа. Даже Аська Кузнецова, Кузя, ну, из нашего класса – к ней все мальчишки пристают, не то что ко мне… Ее Женька Мохов вечно из трубочки обстреливает. Мы его Хомом зовем, ну, потому что у него за щеками всегда бумага жеваная. А Аська строит из себя: надоел, мол. А я сама видела, вот не вру, как они из школы вместе шли… Старшина Терентьев прищурил левый глаз, взял Кузю на мушку: цельсь! Пли! В яблочко! И сдвинул пилотку набекрень.

Так вот она, Аська, про моего папу, знаете, что сказала? Повезло тебе, мол, говорит, папа у тебя умереть и не встать. Еще бы! Папа у меня такой!

На нем форма как влитая сидит. И звездочки на погонах блестят, и ремень, и сапоги! И медалей у него куча всяких. И даже пистолет есть, не верите? И противогаз!

Я, помню, как-то Веру напугала до смерти: напялила папин противогаз, шапку песцовую на голову нацепила, воротник такой у меня мохнатый. Звоню в дверь. А Вера дверь-то отворила, да сослепу как закричит: «Спасите!» И давай на меня руками махать…

Вот Вера машет-машет, машет-машет, а мама тихонько так поет, – ну, меня и накрыло сладкой волной сна: чую, тону – и давай отчаянно барахтаться… но все глубже и глубже проваливаюсь в пучину, пока не ухожу на самое дно… И дышу через хобот… ну, трубку эту, противогазью… и задыхаюсь я, и страшно мне! «Спасите!» А звук тонет, только воду сотрясает. И мамин голос плавает где-то на поверхности… И спасительный круг… ну вот словно баранка… Тут старшина Терентьев, тоже в противогазе, схватил меня за хобот и тащит, тащит… А Анна Васильевна сделала бровки домиком: и как не стыдно бабушку пугать! Вот Иван Михайлович Сеченов – в классе у нас портрет его висит, седовласый такой старичок, – никогда не пугал свою бабушку противогазом – и каким человеком стал! И тычет мне в лицо своей указкой-хоботом.

Я очнулась: жуть какая, ну и приснится же… И нос чешется… старшина Терентьев… да нет, комар… Я хлопнула что есть сил по носу – комар взвизгнул и был таков… Я хотела было поймать его – да сил совсем нет: намаялись мы с мамой за день, зато теперь варенье всю зиму есть будем…

Приторное клубничное тепло разлилось по моему телу, рот сам по себе раздвинулся в блаженную улыбку – а улыбка расползлась в зевок… Клубничная волна подхватила меня, унесла на самое дно… А я всласть нахлебалась воды, потому что не вода это, а морс из клубничного варенья… красота…

А там, на дне, ягод видимо-невидимо! И мы с мамой давай собирать их: вот собираем, а они растут-растут, да не по дням, а по часам… Мы так намаялись, так намаялись… И солнце печет безжалостно… ну откуда на дне солнце? Так ночь на дворе – вот оно и скатилось с неба в самую глубь: прохлаждается…

Вот собираем, собираем. Глядь, а рядом пристроилась Анна Васильевна со своей указкою (она ягоды на нее нанизывает), а чуть поодаль старшина Терентьев с железным ведром, а в ведре будильник: рыб, что ли, будить собрался, а, товарищ старшина?

А клубника уродилась: там каждая ягода – ну вот с мою ладонь… да что с мою – с папину! Да что с папину – ладонь старшины Терентьева, и то меньше, а там ладонь-то как лопата! А до чего сладкая, ну, ягода-то: сама в рот и просится! Старшина только облизывается, только ус свой поглаживает да лопатой своей орудует.

Одного не пойму: мы все собираем красную клубнику: и я, и мама, и Анна Васильевна, а он – серую. Эх ты, отличница ты квадратная! Это он мне, старшина. Я ж, мол, с черно-белой карточки – потому и ягода у меня серая, это, мол, майору Терентьеву красная положена… А вот интересно, а на вкус она тоже серая?..

А Анна Васильевна бровки этак сделала домиком, ну, думаю, начнет сейчас: мол, и где это такое видано, чтобы в природе росла серая ягода, мол, учишь их учишь! А она: на вкус и цвет товарищей нет, правда, товарищ старшина? Так точно! Это Терентьев Анне Васильевне. И руку свою черно-белую к пилотке прикладывает.

А потом: смирно! На первый, второй, третий, четвертый рассчитайсь! И мы по команде Терентьева начинаем перебирать ягоду да по разным плошкам ее раскладывать: эту на варенье, эту на сок, эту на еду, ну, а эта… вот вымуштровал, сама в рот ему запрыгивает…

Слюнка вытекла из моего полуоткрытого рта, в животе урчало…

Мамин голос плыл медленно, едва касаясь моего слуха – и вдруг волны закачались: какой-то мотоцикл невесть откуда ворвался прямо в мамину песню, сожрав ее своим ревом, а потом скрылся за поворотом в клубах чавкающей пыли… Я вздрогнула…

Недавно вот так же из клубов пыли явилась Катька с соседским парнем Валеркой. Совсем взрослая, студентка, учительницей будет… Анна Васильевна тут как тут: вот, мол, посмотри на Катю, есть, мол, с кого пример брать!

Да ни к чему мы ей теперь, Катьке-то: свои у нее дела… Это раньше, бывало, месяцами за городом жили… И мы с Катькой пустились наперегонки: кто первый нырнет в речку! А ноги вязнут в песке, а солнце слепит глаза! И Катькина головка в белой панамке маячит впереди…

Слеза повисла на реснице, словно шишка на еловой лапе, а потом прыг – и покатилась по щеке, измазанной клубничным соком, прочерчивая белую дорожку… Катька, Катька… А помнишь… Мамин голос приятно защекотал мое ухо… И какая же у сна тяжелая рука…

Катька улыбнулась, села на заднее сиденье мотоцикла, надела шлем, обхватила за пояс Валерку… Только смотрю, не Валерка это, а старшина Терентьев. Он лихо подкрутил свой ус, подмигнул мне, сдвинул пилотку набекрень и нажал на газ. Все маме расскажу… Меня вот так никто не катал…

Но сон словно навесил пудовый замок на мой язык: совсем не шевелится… Везет же некоторым… Ну да ладно, подумаешь, черно-белый старшина с фотокарточки… А Валерка? А Валерка мне и не нравится вовсе. Вечно таскает Катьке конфеты «Помадка» – а они тают, тают на жаре… А Катька тут как тут: а ты не ешь! Больно надо… Да еще маме моей руку поцеловал, представляете? Так она его настоящим кавалером назвала… Тоже мне, Валерка-кавалерка… А Катька: завидуй, завидуй! А сама подает руку старшине, и он целует ее своими серыми губами.

А Леха? Он когда на Катьку пялится, краснеет. И вообще он жадный какой-то: ничего не привозит – а за столом ест за троих (я слышала, так соседская тетка сказала, тетя Тася: что это, говорит, зять у вас такой прожорливый – много она знает: зять!). И не поздоровается сроду: подумаешь, больно его тут ждали!

А Витька…

Да, Катька наша совсем взрослая… Не до меня ей теперь. Вот было времечко… Помню…

И я опять поплыла в лодочке сна. А рядом Катька: такая красивая… и волосы у нее такие… по ним можно, вот как по волнам, плыть… Мы и поплыли. И смеемся, смеемся. И отражения фотокарточек старых разглядываем прямо в воде: мне – то, что с левой стороны, Катьке – то, что с правой…

И Терентьев ей прямо с карточки подмигивает, а потом руку свою протягивает: я не успела и моргнуть – а Катька уж на берег вышла. А он ей: вышла, мол, на берег Катюша, – и ведет ее к столу. А там, за столом, и Валерка, и Леха, и Витька так на краешке сидят, на еду только облизываются. А старшина давай уплетать за обе, нет, за три щеки… за троих ест: за Валерку, за Леху, за Витьку – да все баранки с конфетами…

Я поперхнулась – и вынырнула из сна…

Ночь на дворе, а тишина такая – только и слышно, как кузнечики стрекочут: у нас кузнечиков тьма! А мама волосы медленно так причесывает после бани: локон за локоном, локон за локоном. И щетка для волос у нее мягкая-премягкая, вот бы мне такую! И сама, мама-то, разрумянилась, и рубашка на ней такая белая, с розовыми оборочками, а по краю выреза цветочки атласные: красота!

Вот причесывает, причесывает свои смоляные волосы (а волосы вот и впрямь будто кто в смолу обмакнул – да жесткие, непослушные!), а потом так голову склонила, призадумалась, да и говорит:

– Спроси ты меня: вот чего бы я хотела больше всего в жизни. Ну вот спроси.

Ну, я и спрашиваю: чего, мол, ты бы хотела больше всего в жизни. А сама зеваю во весь рот: и страсть как интересно – и сон опутывает, ну вот будто какой паутиною.

А она:

– Нет, так не считово! – Вот прямо вот так, как девчонка, и говорит: не считово!

Я засмеялась – сон как рукой и сняло.

Мама тоже засмеялась и смотрит на меня хитро-хитро, с прищуром.

А глаза у нее такие… ну вот как смородинки черные, когда они на солнышке эдак поблескивают своими бочками налитыми, да так в рот сами и просятся. Только смородинки – они маленькие, а у мамы глаза огромные: ее в школе даже «Глазанчиком» прозвали – сама говорила. А когда говорила, так задорно хохотала, вот будто ее защекотали, ей-богу!

А прозвище это мальчишка один придумал, который в маму был влюблен, Димка Гагин: понятное дело, его Гусем прозвали, как же еще-то. А я вообще весь мамин класс знаю по фотокарточке: такая черно-белая – и головки, головки – а снизу подпись, кто есть кто: под маминой головкой подписано «Таня Чудинова» – ну, это еще до папы… и до другого папы...

А фамилия что надо: от слова «чудо»! Или нет, не «чудо» – «чудить»! Чудинова – это, значит, та, которая чудит! Здорово, правда? Не то что Рязанова (это папа у меня Рязанов – так мама когда замуж за него вышла, тоже стала Рязановой – и мы с Катькой Рязановы). И прозвище-то не выдумаешь: ну, «Рязаночка», или «Рязанская», или… даже фантазии не хватает.

Меня вот вообще никак не прозывают. Не успели, наверное, еще придумать: недавно я в этом классе. В школу-то я в другом городе пошла, на севере: ясное дело, служба! И вот, гляди ж ты, вернулись в родные пенаты, к Вере под бок! Это она сама так говорила: очень уж скучала по всем нам!

А маму могли бы прозывать, ну, «Чудачкой» там, или «Чудушком», или «Чудинкой» какой-нибудь, или «Чудом», на худой конец. Вот странно: почему не прозвали – не сообразили, что ли? Наверное, потому, что мама была самой красивой девочкой в классе, не то что я…

Да меня и ждать-то никто не ждал – мальчишка должен был родиться. Старшина Терентьев лихо подкрутил свой пышный ус: мол, будущий защитник Родины! Мама с папой даже имя придумали: Миша. Врач из папиной санчасти, Виталий Николаевич, так маме и сказал: мол, пацан родится, голову на отсечение даю, мол, поздравляю, Танюша. У нас и снимок такой черно-белый есть: там малыш с большой головой будто лежит на дне моря, а рядом проплывают маленькие белые рыбки…

Мама рассказывала, вот животик поглаживаю, а сама и приговариваю: мол, Мишенька, сыночек. И всё песенки пела… А папа со службы придет: ну как, мол, Мишка, хорошо себя вел, не лупил, мол, тебя? Мама говорит, уж очень я резво брыкалась, когда в животике жила.

Папе на службе и коляску подарили, синюю такую, и кучу всяких машинок. А на свет появилась я… Старшина Терентьев сдвинул пилотку набекрень. Маша тоже хорошо, сказал папа. В тот же день пошел и купил другую коляску, розовую. И Катька обрадовалась: уж очень она просила сестренку у мамы с папой. Только вот папа редко Машей меня зовет – все больше Малышом: хорош Малыш, ничего не скажешь…

А Виталий Николаевич, помню, придем с мамой в санчасть, всё меня осматривал, да всё в рот заглядывал: мол, скажи а-а-а, будто я там мальчишку под языком прячу, – да всё покашливал и руку в свою пышную шевелюру запускал: мол, ошибочка вышла… Спасибо, голова на плечах… И старшина Терентьев сдвинул пилотку набекрень.

А родилась я, смешно сказать, с таким большим черным клоком на макушке. Ну, мама меня запорожским казаком и прозвала. То-то я лихим казаком и росла и в ус не дула до поры до времени.

А тут в садике утренник, мой первый утренник! А наша воспитательница Елена Аркадьевна очки так сдвинула на нос и давай по бумажке читать: мол, дорогие ребята и их родители, – а мама с папой в сторонке сидят, ну, и старшина Терентьев с ними, куда без него (это Анны Васильевны тогда еще в помине не было!). А Елена Аркадьевна: так и так, мол, у нас скоро праздник, так что будьте, мол, добры, выучите стихи и приготовьте костюмы, а роли я, мол, уже сама распределила. Ну, я замерла: жду, какая роль мне достанется. А Елена Аркадьевна: мол, снежинки… И пошла перечислять, а у меня только в висках стучит: Тонких Алёна, Доля Лариса, Шумская Олеся… Я на старшину Терентьева, а он сдвинул пилотку на самые глаза. А Елена Аркадьевна: звездочки – Поночевная Оля, Белкина Даша, Суетина Алиса… Я замерла: наверное, мне достанется самая главная роль. Зажмурилась, а Елена Аркадьевна: зайчики – Селезнев Никита, Волокитин Егор… Старшина Терентьев отвернулся. Елена Аркадьевна поправила очки на носу: фея… У меня оставалась последняя надежда… Фея – Елена Аркадьевна. И Фея кашлянула.

Я посмотрела на маму, на папу: а как же я? Меня-то нет ни в одном списке? Папа встал, оправил ремень. Старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус: мол, артиллерия не сдается! А Елена Аркадьевна: ой, мол, а про Машу-то я забыла… Мол, и ролей больше нет… И на меня из-под своих очков поглядывает: а ты приходи просто так, Маша. А Тонких с Суетиной – тоже мне, снежинка со звездочкой выискались! – шушукаются и на меня пальцем показывают. Папа затянул ремень потуже. А Елена Аркадьевна: ну есть, мол, одна роль, но она без слов. Старшина Терентьев засунул свой любопытный ус в листки Елены Аркадьевны. А она: мол, паж Феи… И смотрит на меня поверх очков. Тонких с Суетиной только и прыснули со смеху. А Елена Аркадьевна: мол, там и делов-то всего… шлейф за феей носить… Папа, что есть сил, стянул ремень на талии – и как только не лопнул… и папа, и ремень: крепостное право, Елена Аркадьевна, отменили еще в девятнадцатом веке. И мне: пойдем, мол, дочка.

А на следующий день в садик прихожу, а на моей кабинке кто-то нацарапал: «Паш»… Ясное дело, кто: писать-то только я да Тонких умели… И прицепился этот противный «Паш» ко мне, словно собачонка на поводке. И тявкает, и тявкает, никуда от него не скроешься.

А вечером слышу, мама по телефону разговаривает: ну дайте Вы ей роль снежинки или звездочки, одной больше, другой меньше, какая, мол, Вам разница. А противный Паш тявкает, дрыгает своими тонкими ножонками, словно с цепи сорвался, и глазки у него такие малюсенькие, вот как бусинки…

Смилостивилась Елена Аркадьевна: мол, Маша Рязанова будет звездочкой… Паш взвизгнул, а Тонких с Суетиной нарочно ему: мол, ату ее, ату!

Мама мне такое красивое платье сшила! И стихотворение я уже выучила. Да только вдруг заболела…

Выздоровела – а шейка торчит, словно пестик (это мама так сказала, знала бы она про Анну Васильевну!), глазки ввалились… Я глянула на себя в зеркало… а рядом Катька, в новеньком платьице, волосики вьются… Старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус.

– Мам, а я красивая?

А мама прижала меня к себе и дышит в макушку: для матери, мол, ты самая красивая, звездочка ты моя… Ну, Паш потявкал, потявкал – и в подворотню. А старшина Терентьев как свистнет во весь свой пышный ус: полундра! – Паш еле ножонки и унес.

А я уткнулась, помню, в мамин живот – и тепло ее дыхания приятно так растекалось по моему телу, кап-кап, кап-кап, вот словно молочко, и в животе журчало-урчало: самая красивая, самая красивая…

Я засмеялась, посмотрела на маму, а она причесывает свои смоляные волосы – да ночь на дворе: их и не видать совсем… Только звездочек видимо-невидимо…

Глазанчик ты мой родной, Чудинка, в такую любой дурак влюбится…

Димка-то Гагин, или Гусь, делал вид, что ему все равно, а мама то конфетку в парте найдет, то календарик, то наклейку, то цветочек. А как-то раз – мама сама мне рассказывала – в подъезде, где она жила, кто-то во всю стену написал: «Таня + Дима = любовь». Мне так вот такого никто не писал…

А Димка этот ничего, симпатичный: кудрявый, глаза умные. Ну, сейчас-то он уже, поди, Дмитрий Иванович или Дмитрий Владимирович. Облысел, небось, брюшко отрастил, кто его знает! Дмитрий Иванович Гагин вытер лысину платком: вот, мол, до чего любовь к Глазанчику довела! И старшина Терентьев лихо подкрутил свой пышный ус.

А мама волосы смоляные в плюшечку забрала – я так сроду не умею – голову склонила и смотрит на меня своим смородинным глазом.

– А вот спроси ты меня, чего бы я больше всего хотела в жизни. Ну вот больше всего на свете?

Да головой тряхнула: шпилька из плюшечки и выскочила – тяжелые волосы с шумом упали на ее плечи…

– Ну, не знаю…

А сама любуюсь мамой…

– Ну а ты-то чего хочешь? Вот сильно-сильно?

Книжечка стихов запрыгала перед моими глазами. А на обложке, знаете, что написано? «Стихи Марии Рязановой»… Это Катька для меня сделала, на мои именины, давным-давно, я еще маленькая была. Каждое стихотворение от руки разными фломастерами вписала в листочки с картинками – и картинки сама нарисовала, такие красивые, – а потом скрепила листочки спиралькой. Самая настоящая книжка… Там мои детские стихи…

Одно «Скворец» называется. Вот послушайте:

Мне давно знаком скворец.

Звать его Потапка.

Всем известный он птенец:

Шея тонка, гладка.

А как вылез из яйца,

Был похож он на отца.

Был Потапка наш шалун,

А теперь взялся за ум:

Умный стал парнишка,

Тихий, словно мышка.

Познакомился вчера

С кошкою Малышкою.

Все сказали: «Ой-ой-ой,

Как нам быть с парнишкою?»

Проглотила удальца

Кошечка Малышка.

Катька такого скворца нарисовала – ну копия я! И кудряшки на голове!

Лодочка сна покачнулась… Старшина Терентьев выпорхнул из-под весла, махнул своим черно-белым крылом… Я очнулась…

А про Витю знаете? «Витя исправился»:

Наш Витя любит лень,

Трудиться он не любит,

За это целый день

Он бегает по лужам.

Здороваться не хочет,

Диктант писать не хочет.

А что же Витя хочет?

Со старшими грубить.

Исправился наш Витя.

Он больше не грубит,

Не бегает по лужам,

Спасибо говорит,

Здороваться он хочет,

Диктант писать он хочет.

А что же он не хочет?

Не хочет труд забыть.

И Анна Васильевна одобрительно закивала головой. А старшина Терентьев стоит так в сторонке – только он нарисованный, в книжке, – и улыбается…

А самое мое любимое стихотворение про шарик. Кажется, у него и названия-то не было… Зато, помню, Катька нарисовала не шарик, а мое лицо… красное такое…

Шар летает за окном,

Он резвится, кружится.

Но я знал уже давно:

Попадет шар в лужицу.

И мечты мои сбылись:

Лопнул шарик красненький

И повис сосулькой вниз,

Как провинный маленький.

И старшина Терентьев опустил виноватые глаза, сдвинул пилотку набекрень… И покраснел… то есть посерел… А Анна Васильевна: а нечего, мол, летать за окнами, что бы, мол, было, коли б все летали, а?

У меня дух захватило: я взлетела, взмахнула крыльями… И очнулась…

Да, вот бы летать научиться, а еще, еще… но этого я и в жизнь никому не скажу, никому-никому… Вот так бы вот сидеть в классе, а потом раз – и подскочить, и руку к голове приложить: а это Женька Мохов со своей трубочкой… И больно так, и сердечко колотится… А потом вместе из школы домой пойти, а потом… Я залилась краской! Хорошо Терентьеву, он черно-белый: покраснеет – и не поймешь! Слава Богу, темень кругом – мама не заметит.

– Ну, учительницей стать…

Это я, конечно, соврала: мама хотела, чтобы мы с Катькой учительницами стали. И Вера у нас учительница. Анна Васильевна выпрямила спину, сделала бровки домиком: учитель, мол, это самое высокое звание! – и смотрит на старшину Терентьева. А тот: так точно, товарищ генерал, – и руку к пилотке прикладывает.

Помню, я маленькая была, а мама только села тетрадки проверять, звонок в дверь: папа вернулся из командировки! Ну, подарков кучу привез: две больших коробки зефира в шоколаде, ящик мандаринов… папа у меня такой! Поужинали. Папа маму обнял, а она: ой, Юр, мол, а тетрадки-то я не успела проверить. А папа: ничего, мол, завтра проверишь. И за дверь, и меня не пускают: спать, мол, ложись, и Катька как назло у подружки ночевать осталась. Обиделась я: ладно-ладно…

На следующий день приходит мама из школы. Ты представляешь – ну, это она папе, – раздала им (ну, ученикам: и Брыськину, и Тюняеву, и Кривоносову) тетрадки: мол, не успела проверить, после урока сдадите – а они тетрадки раскрыли… и давай хохотать на весь класс.

Брыськин, небось, громче всех хохотал. Конечно, чего бы ему не похохотать-то? Вместо «шел» пишет и пишет «шол». Что делать? Мама ему раз: мол, останешься после уроков и напишешь на доске сто раз слово «шел», ясно? Ну а то, ясно, мол, Татьяна Николаевна. На следующий день мама заходит в класс, а на доске «шел», «шел», «шел» – и так сто раз. Мама улыбнулась и давай стирать с доски – а внизу такая приписка, еле и разберешь: Татьяна Николаевна, мол, я сто раз написал слово «шел» и ушел домой. Мама только и ахнула.

А интересно: если человек, ну вот Брыськин, пишет с ошибками, слово «ушол», например, – так он что, и уходит… с ошибками? И Брыськин поковылял, припадая на одну ногу, совсем как наш старый походный будильник… Старшина Терентьев сдвинул пилотку набекрень.

Вот мама говорит, а сама меня глазами ищет: а где Машка-то, мол? А я забралась под стол и посиживаю себе тихонечко у папиной ноги. А другая нога, точно маятник на часах, туда-сюда покачивается, туда-сюда. Того и гляди, тапочка отлетит – да мне по лбу: бом-м-м! Я-то знаю, чье мясо съела… ну, мама так говорит про кошку: Рыжика, поди, вспоминает.

Вот сижу и не шевелюсь даже: вы меня не пускали к себе – а я взяла, да тетрадки и проверила, будете знать! Ну, а писать-то я не умела – так вместо отметок кому цветочек нарисовала красной пастой, кому рожицу, кому птичку, кому домик… Интересно, а что Брыськину досталось с Тюняевым и Кривоносовым!

Если честно, я бы хотела за домашнюю работу цветочек или птичку там получить! Представляете, вот вы меня спрашиваете: ну как, мол, что получила? – а я: цветочек.

– Так я тебе и поверила.

Ну, это мама мне: мол, учительница из тебя, как из меня военный.

А тут команда: равняйсь! Смирно! Мама встала по стойке смирно, ну, и ее ученики тоже: и Брыськин, и Тюняев, и Кривоносов. Равнение направо! И старшина Терентьев приложил руку к пилотке. А Брыськин с Тюняевым и Кривоносым, хоть кол им на голове теши, налево уставились: двоечники несчастные, все-то у вас набекрень!

Я глянула направо… Книжка детских стихов вынырнула из темноты и поплыла прямо перед моим носом… ну, точно большой корабль… Эх, была не была! И старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус! Вот больше всего на свете, вот больше-больше всего… я хотела… «Стихи Марии Рязановой» медленно плыли по волнам моей мечты…

У меня ведь и рассказы есть… Старшина выпятил грудь, звякнул медальками. Да ну тебя, товарищ старшина, слова не даешь сказать! А старшина: отставить, разговорчики в строю! И стоит, точно в рот воды набрал, а сам книжку мне протягивает… ну, не книжку, а тетрадку с рассказами моими. Это я, когда была маленькая, писала. Такая желтенькая тетрадка, а в самом центре картинка приклеена… фантик от конфетки «Мишка на севере», да вы знаете. Папа тогда, помню, целый мешок купил конфет. А я как раз «Рассказы о медведях» писала. Жалко, не сохранилась тетрадка: при переезде где-то пропала… Служба… И старшина Терентьев опустил свой виноватый ус.

Я всего-то два рассказа и запомнила. А старшина тут как тут: эх ты, отличница ты квадратная, а еще писатель! Да у тебя, мол, от зубов твои рассказы должны отскакивать, вот как устав! И он приложил руку к пилотке. Вот хоть ночью тебя разбуди – и старый походный будильник принялся трезвонить о железное ведро!

Один рассказ, помню, был про гималайского медвежонка: мол, я работала в цирке, и нам, ну, в цирк, привезли двух гималайских медвежат. «Одного из них я взяла себе» – так и написано, как сейчас вижу. А вот что дальше… кажется, была я укротителем тигров, ну, голову им в пасть засовывала. Старшина Терентьев сдвинул пилотку набекрень, а потом ать-два – и кладет свою голову прямо тигру в пасть. Тигр поперхнулся – и выплюнул пилотку… ну, вместе с головой, конечно. Да не волнуйтесь, цел старшина! Цел и невредим! И старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус!

А другой рассказ про белого медведя был. Вот будто я оказалась на севере да и столкнулась нос к носу с белым медведем. Что делать? Страшно! Спасибо, у меня с собой банка варенья была, малинового… Старшина Терентьев облизнулся. Ну, я медведю варенье-то сунула, а сама бежать. Насилу ноги и унесла, вот так. А Катька мне: и откуда это, мол, у тебя варенье с собой оказалось? И смеется: ясное дело, Катька меня на пять лет старше, у нее уже мальчишки на уме, а я все с медведями… А старшина Терентьев: а я, мол, на что? И протягивает мишке баночку варенья… Да, жалко, пропали рассказы…

Ну ничего, до свадьбы заживет, да у меня и новые есть, в сто раз лучше!

Я вот, бывает, на уроке сижу, задумаюсь… и что-то так вдруг будто замелькает перед глазами… А сама слышу, как Анна Васильевна про свои пестики с тычинками рассказывает, но я не здесь… понимаете? Да нет, где вам…

Раз сижу, а рука сама – ну вот не вру! – писать начала. Я страницу-то вырвала из тетрадки и давай строчить: только успеваю. Анна Васильевна тут как тут: у меня лицо-то, знаете, какое, когда я пишу, не знаете! Вера говорит: как из-за угла мешком пуганое, – вот какое! Ну, я бумажку скомкала – и под парту. А Анна Васильевна: а ну, покажи, мол, всему классу, а мы, мол, полюбуемся. А я ничего такого не писала, я… Куда денешься – вынула скомканный листочек из-под парты, а он, ну, листочек, вот словно цветок и распустился – а внутри не пестики и тычинки, как ждала Анна Васильевна, – там каракульки мои… живые…

В общем, забрала у меня Анна Васильевна листочек: сидит, читает. И только смотрю я, заулыбалась она, это Анна-то Васильевна: ее боятся все как огня! Подходит, листочек мне сует с каракульками: ты, говорит, только на уроках не пиши, ладно? Я кивнуть-то кивнула, а только где уж тут не писать, когда они живые… ну, каракульки…

Ничего, вот вырасту, стану великим писателем – увидите! Женька тогда сам прибежит, как миленький, только вот нужен он мне больно будет… Хом несчастный!

– Ладно, пошли спать…

И мама сладко потянулась.

– Ну мам! Ну скажи!

– Завтра скажу.

– Нет, скажи! Сама же начала, первая! Так не честно: кто чурачил, тот и начал!

– Ладно, только уговор: скажу – и сразу спать. Хорошо?

– Вот клянусь!

Мама спустилась по лесенке в цветник, кутаясь в тоненькую шалочку. Пошла по дорожкам, нежно касаясь ладонью белых кустов жасмина. Почти в кромешной тьме она… ну вот вся светилась…

Я услышала ее тихий голос:

– Знаешь, у меня есть одно заветное-презаветное желание.

Голова моя раскалывалась от нетерпения. Как же мне хотелось, чтобы это желание было связано со мной!

– Я тебе рассказывала о бабушке?

– О какой бабушке?

Я надула губки: а я-то думала…

– Ну, о Вериной маме?

Я молча кивнула. Ну конечно, рассказывала, да я и карточку ее видела – одна и сохранилась: старая такая, потертая от времени карточка. Бабушка там сидит в окружении своих детей, маленькая, сухонькая. И Вера у нее на руках трехгодовалая. Мама говорила, она и со мной нянчилась, бабушка, но я не помню ее совсем: померла она, очень давно померла.

– Спишь, что ли?

– Не-а, не сплю… Рассказывала…

Сон снова начал опутывать меня.

– Так вот, если бы у меня было одно, но самое заветное желание… – Мама замолчала и долго гладила по головке цветок жасмина. – Самое заветное… Я бы, знаешь, чего попросила?

Я уже почти клевала носом, но собрала последние силы и громко так выкрикнула:

– Чего?

– Чтобы бабушка не умирала… Чтобы она и сейчас была жива…

Мама скрылась в зарослях жасмина.

– Ну ладно, пойдем спать.

И не дав мне опомниться, она быстро поднялась по ступенькам на террасу, взяла меня за руку и повела в дом. Я послушно поплелась следом: ну разве это желание? А уж тем более заветное?

– А то завтра Вера приедет, а мы с тобой две сонные мухи… – Мама недоговорила.

– Ура! – закричала я. – Вера!

Плюхнулась в кровать – и перед глазами поплыло. Я видела огромные красные ягоды, которые мама перебирает своими шустрыми пальчиками с красными ногтями. А потом бежит в цветник – и ее красное платье мелькает сквозь заросли жасмина. Потом, кажется, звездочки: они спрыгнули с папиного погона – и на небо, и уставились на меня своими любопытными глазками… Последнее, что помню, – мои каракульки… Они вдруг стали танцевать прямо в тетрадке, соскакивая со строчек… Ах да, Вера обещала привезти мне мои старые тетрадки с рукописями… и еще детскую книжку, ну ту самую, что Катька для меня сделала… И я, сладостно зевнув, провалилась в глубокий колодец сна…


II

Утром просыпаюсь – а запах аж ноздри щекочет! Я этот запах ни с каким другим не спутаю: варенье, клубничное!

Подскочила, точно шарик, ну, тот самый, красный, – и за дверь. А мама с Верой, в белых сарафанах, развели огонь – и помешивают большими деревянными ложками сладкое варево, кутаясь в клубы дыма!

– Дай пенку, дай пенку!

Я, как ураган или вот как смерч, налетела на Веру: чуть с ног ее не сбила – и ловко орудуя языком, слизала с деревянной ложки пенку, которую бедняжка только-только сняла с кипящего варенья.

– Привезла?

Вера заговорщически мне кивнула.

– Ну ты б хоть поздоровалась! – Мама укоризненно закачала головой.

А мне все нипочем: выхватила у Веры блюдце с пенкой – и подчищаю его прямо пальцем.

– А ну марш умываться! – Мама разозлилась. – И постель прибери: знаю я тебя.

Возвращаюсь – а Вера подзывает меня этак рукой. И только протянула мне пухлую стопку старых потрепанных тетрадок – какой-то мальчишка в очках выходит из цветника и направляется прямиком к нам.

– Красивые у вас цветы.

Цветы… а у самого губы красные: как же, варенье мое, небось, уплетал тут. Я прижала тетрадки к груди.

– Марусь, вот познакомься, это Даня.

И Вера ласково потрепала мальчишку по курчавым волосам.

Я хмыкнула: ну спасибо, нечего сказать, а я-то ждала ее, а она привезла какого-то… Я смерила взглядом мальчишку.

– Вообще-то меня зовут Даниил, но можно просто Даня.

Надо же, выискался: от горшка два вершка – а туда же. Я что-то пробурчала себе под нос.

– Слышал, Вы стихи пишете?

Я с ненавистью зыркнула на Веру – и в дом, и закрылась на засов в своей комнате. Сижу: вцепилась в свои тетрадки, красная как рак.

– Маша, открой! – Мама! – Открой, кому говорят!

– Не открою!

– Я дверь сломаю!

Пришлось открыть.

– Маша…

– А чего она? – Я заплакала. – Я ее просила? Просила?

В дверях появилась Вера с виноватым выражением на лице.

– Марусь…

– Уходи!

И этот туда же: Даниил… или просто Даня…

– Вы не правы, сударыня!

Да кто ты такой? Я подняла на этого «сударя» заплаканное лицо.

– Ваша бабушка мне ничего не говорила. Я просто решил проверить, верны ли мои предположения – вот и все!

Тоже мне, Шерлок Холмс выискался: такой же тощий, правда, метр с кепкой всего… Старшина Терентьев сдвинул пилотку набекрень: не с кепку, мол, а с пилотку, понимать, мол, надо… Ну, и трубку не курит, этот, Шерлок Холмс... Маленький Данька выпустил изо рта облачко дыма. Я чуть под стол не закатилась от смеха. Смотрю, и старшина Терентьев самокруточку мастерит: ус в табаке…

А вот интересно, как Данька догадался, ну, что я стихи пишу? Меня так и подмывало спросить его об этом, но я и виду не подала.

– Я, видите ли, сам пишу. И тоже в тетрадках.

Он поправил очки, шмыгнул носом и был таков.

Подумаешь, видали мы таких поэтов!

– Ну все, приводи себя в порядок – и завтракать: вареники уже готовы.

И мама с Верой вышли за дверь.

Вареники… Я облизнулась. Но твердо решила не выходить: не дождетесь! Не допроситесь. Но никто меня и не упрашивал. Даже обидно стало. Я полистала старые тетрадки… а под ложечкой сосало будь здоров! Осторожно приоткрыв занавеску, я выглянула в окно: «сударь» за обе щеки уписывал… мои вареники! Ах так!

Словно ошпаренная, я выскочила за дверь.

С безразличным видом подошла к столу. Мама как ни в чем не бывало поставила передо мною тарелку с дымящимися белыми ушками: я, когда маленькая была, ушками их называла, а пельмени – ушками в трубочку! У меня дух захватило: с клубникой!

«Сударь» блаженно посмотрел на меня поверх очков: губы его лоснились от масла, сметаны и липкого варенья.

Я всадила вилку в жирный бок вареника – красная жидкость медленно растеклась по тарелке.

– Какая нелепая смерть, – изрек «Сударь».

– Я знала, что вы подружитесь.

И Вера ласково подмигнула мне.

Мы шли по дорожке из гравия: я хотела показать Даньке одну вещь. Гравий чуть слышно шуршал под ногами, проникал в щели сандалий и щекотал ступни.

– Ой!

Данька остановился и потопал своими ножками по гравию.

– Слышишь?

Я смекнула, в чем дело: мы «вытоптали» начало песенки… ну, вот этой…

– Пам-пам-пам-пам… – пропела я радостно.

Данька глянул на меня поверх очков и закивал в ответ:

– Пам-пам…

Спелись!

Гравий кончился – и мы спускались к реке по песку, сняв сандалии. Солнце катилось за нами вслед – и наши с Данькой тени распластались по пустынному пляжу.

– Загорают, – себе под нос пробурчал Данька.

– Ага, уже почернели…

Тени: маленькая – Данькина и моя – вытянутая, – словно им места было мало на огромном пляже, – смешно наползали одна на другую, размахивая руками.

– Ветряные мельницы…

Не успел Данька договорить, как мне в спину полетел камень. Я вздрогнула.

– Эй, Джомолунгма, дружка себе, никак, нашла… Ха-ха-ха!

И второй камень полетел прямо в Данькины очки.

– Не обращай внимания.

Я покраснела, вогнула голову в плечи и ускорила шаг. Противный смешок летел в мою спину почище камня. Сережка Варнавский, он вечно меня вгоняет в краску. Еще бы, его отец дает ему водить свою новенькую красную машину (не разбираюсь я в этих машинах… такая… блестящая…) – и вообще он весь из себя…

– И не подумаю!

Данька лихо увернулся от камня и направился в сторону Варнавского.

Тот открыл рот от удивления: Данька ему в пуп дышал.

– Ваше хамское поведение мне отвратительно, сударь. Извольте объясниться!

Серые глаза Варнавского, казалось, вылезут из орбит. Желваки на загорелом лице заходили туда-сюда, мускулы напряглись и словно зажили своей жизнью…

Я прикрыла рот ладошкой: от Даньки не останется и мокрого места на песке…

– Что? – пробасил Варнавский и двинулся своей широкой грудью, обтянутой голубой майкой, прямо на Даньку.

– Тогда защищайтесь!

Я отвернулась. Краска прилила к моему лицу, в висках стучало так сильно, что я не разобрала, что это за звук такой… будто какой-то огромный мешок сбросили с вертолета прямо на песок…

– Пойдем.

Данька взял меня за руку. Я обернулась: Варнавский валялся на песке… словно мешок… Он даже не посмотрел в нашу сторону.

– Ты что, его убил?

Я еще раз кокетливо глянула на поверженного врага.

– Нет, пусть живет.

И Варнавскому:

– Мое почтение.

– Ну ты…

– Терпеть не могу хамов…

Мы шли медленно, и я несколько раз оборачивалась. Голубое пятно, словно лужица на песке, таяло, таяло – и, наконец, исчезло…

– Так что ты мне хотела показать?

– А ты скажи сначала, как ты его…

– Сила слова…

Я сделала бровки домиком, ну прямо как Анна Васильевна! А старшина Терентьев сдвинул пилотку на самые глаза: мол, он тут не при чем. Гляжу, а Варнавский сидит себе на песке, как ни в чем не бывало, смотрит нам вслед, и лыбится: улыбка у него такая… приторная, что ли…

– У-у…

– А он тут что, типа за главного?

– Угу!

– Ну, теперь тебя никто не тронет.

И я почувствовала себя красивой девочкой, ну, такой, как Аська Кузнецова… Видела бы она меня… И Женька… Ну и пусть Данька не сразил Варнавского наповал, пусть! Мой-то Данька, ну, тот, что внутри… да вы все равно не поймете… И я закрыла глаза: голубое пятно, словно лужица на песке, медленно таяло…

Я шла, запрокинув голову – и солнце рисовало своей мягкой кистью золотистые узоры на моем лице. Волосы завились в колечки, губы пересохли… А мы все шли, шли…

– Ну так что ты хотела мне показать?

– Ну погоди, сам увидишь…

И мы шли…

Красное солнце покатилось на покой. Мы выбрали местечко на отмели, сели, опустив уставшие ноги в воду… Островерхие деревья о чем-то неслышно перешептывались между собой…

И тут…

– Смотри, смотри! – закричала я.

Данька поправил очки на носу.

Красное солнце словно зацепилось за верхушку ели и вдруг стало медленно оседать… и вмиг по небу растеклось красное зарево…

– Ух ты! – только и вымолвил Данька.

– А я что говорила!

– Красотища… Как жертвенная кровь, да?

Я помотала головой. Перед моим взором заплясали вареники с распоротыми красными боками, и красный шарик, и лицо Варнавского с большим кровоподтеком под серым глазом… лихо Данька разрисовал ему лицо… И старшина Терентьев подкрутил свой ус, сдвинул пилотку набекрень: мол, прорвемся!

– Эх, тетрадку бы сюда сейчас!

И Данька махнул рукой.

Возвращались домой за полночь. Темень кругом, а в воздухе… ну вот словно висит счастье… ну вот как росинка на траве, как ягодка на кусте… Оно везде, словно его развешал кто невидимый, пока все спят… Вот так вот встанешь под Новый год, а на елке игрушки висят… И дух захватывает от ожидания чего-то… чего-то… чего и не знаешь еще…

Мама с Верой постелили нам на террасе. В окне мелькнуло что-то белое: две женские фигуры с распущенными волосами, – ну, вот словно вспыхнули две свечки – и тут же погасли… Остывшие вареники манили своим «неостывшим» ароматом, а рядом, на столе, лежала книжка моих детских стихов.

– Ну не смотри!

Но Данька выхватил книжку из моих рук и впился в цветные строчки. Очки его так и заблестели от радости.

– А мне нравится…

И он начал читать вслух:

– И мечты мои сбылись:

Лопнул шарик красненький

И повис сосулькой вниз,

Как провинный маленький…

Я проглотила вареник, другой, третий…

– По-моему, это настоящие стихи… только очень грустные… и похожи на твое солнце...

И было утро… Пустая тарелка от вареников, раскрытая книжка на столе… и никого… Я прислушалась: мама с Верой шептались где-то совсем рядом – но поди разбери, которая мама, а которая Вера – их голоса сливались в единую мелодию… А потом кто-то вдруг заплакал…

– Ой… тревожусь я за нее! И что-то из нее вырастет, а? Несовременная она у меня…

Точно, я и компьютер-то до сих пор не освоила – надо мной все в классе смеются. Мобильный телефон, и тот кое-как мама с папой мне всучили – будильника им мало старого походного… И старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус. А Анна Васильевна: вот в наше время не было мобильных телефонов, и ничего, выучились. И она ткнула указкой в портрет Сеченова: мол, Иван Михайлович Сеченов и знать не знал, что такое мобильный телефон – а каким человеком стал. Иван Михайлович покашлял в бородку.

А мама – ее голос:

– Все дети как дети… а она… Нет чтоб с подружками гулять, так она закроется в своей комнате и пишет, пишет… Да пусть пишет – я что, разве против! Но она ж жизни совсем не знает и знать не хочет: вот выдумала себе мир и живет в нем, понимаешь? Мишку помнишь Терентьева?

Я заткнула уши: и слушать не буду всякие глупости. Мой Терентьев, ясно вам?

– Ну, Юриного старшину? Он сейчас выслужился… Так сочиняет про него невесть что… и про Анну Васильевну: мне уж и на глаза ей стыдно показываться… Ой, не знаю, что и делать… И вымахала-то: платья по швам трещат, не напасешься, а ума нет… И Юра еще тут: пусть, мол, пишет, не трогай ее…

– И правильно! А ты что, хочешь, чтоб она на жаргоне изъяснялась? А еще словесник! Девочка пишет – ты радоваться должна! И потом себя-то вспомни! Забыла, что ль? А штаны из шали?..

Я вытащила пальцы из ушей, напрягла слух, словно тугую тетиву. Но мотоциклист, наверное тот, ночной, простучал прямо по моим барабанным перепонкам… Только обрывочек фразы и ухватила:

– …бабушка, бабушка…

И снова вздохи, слезы… Я не вытерпела – и пулей за дом: мама с Верой, в своих белых сарафанах, перебирали ягоды.

– Проснулась?

– Ага… А что это за штаны из шали?

– Любопытной Варваре, знаешь, что?..

– Ну мам!

Мама покраснела и опустила глаза.

– Ну я так не играю!

Мама молча перебирала спелые ягоды.

– Ладно-ладно… Хотела тебе одну вещь рассказать – вот не допросишься теперь…

И я, обиженная, отвернулась. Закрыла глаза – смотрю, а старшина Терентьев катит бочку с водой, и прямо на меня! На обиженных, мол, воду возят – и давай мне на спину эту самую бочку взваливать… Я встрепенулась, завертелась по сторонам…

– А Данька где?

– В город уехал.

Я скуксилась, ну, словно шарик… сосулькой вниз…

– Спи дольше…

Вот так всегда… Красное солнце медленно покатилось на покой, из распоротого брюха вареника вытекла красная струйка – и потекла по лицу Варнавского. «По усам текло – а в рот не попало». Старшина Терентьев облизнулся, слопал вареник, лихо подкрутив свой серый ус, а красный шарик резвился прямо в книжке: вот-вот вырвется и улетит на свободу… и Данькины слова: «а мне нравится, а мне нравится…» – полетят ему вслед…

– Бабушка у него заболела. Мама позвонила.

И Вера ласково посмотрела на меня.

– Ягодки хочешь?

Я помотала головой, схватила кулек с баранками, старые тетрадки…

Я шла по пустынному берегу, опустив глаза в песок. И тут что-то синее выросло прямо передо мной: Варнавский, в черных очках… Я, что есть сил, прижала тетрадки к груди и зажмурилась: а шарик все летал, все летал… Сердце мое вырывалось ему вослед и колотило прямо по тетрадкам… Не выдержав, я приоткрыла глаз: Варнавского и след простыл… И мое сокровище цело…

Я разложила тетрадки на песке… погладила их по потрепанным шкуркам… Баранку в рот – и каракульки замелькали перед моими глазами…

Современный герой

Появляется на свет.

Он рождается и мается,

Не хочет выходить.

Погоди еще немножко:

Мне одна осталась строчка!

Ну же, ну же –

Будет жить!

А справа портрет нарисован… Женькин… Я, когда писала, о нем думала… Я закрыла глаза… Хом прицелился и выстрелил бумажным катышком мне в шею… А старшина Терентьев его раз – и на губу. Я помотала головой…

А зовут его Евгений…

А перед глазами Данька… Думаю о Женьке, а перед глазами стоит Данька…

А зовут его…

А старшина Терентьев: а зовут его… Даня… Старшина сдвинул пилотку набекрень. А зовут его… Данька… Даниил… хм, не рифмуется… Такой он, твой Данька, ни с чем не рифмуется, понимаешь? Ну, уж если у старшины Терентьева не рифмуется…

Баранки кончились, тетрадки тоже… И что это за штаны такие из шали? Вот бы Даньке рассказать… Ну когда он приедет?.. И я покраснела: шарик… А вот и не буду думать о нем… Не велика птица… Вот Женька… Я закрыла глаза… а там Данька! И так мигну, и этак – Данька… И старшина Терентьев лихо подкручивает свой серый ус: ну-ну! И Анна Васильевна покачивает головой…

Я собрала растрепанные тетрадки – и домой!

А мама как раз на стол накрывает. Я картошку цоп с тарелки – и давай ртом воздух хватать – а слезы так и побежали по лицу: обожглась!

– Все-то у тебя не по-людски…

И мама изо всех сил дунула мне прямо в рот.

А мне и больно, и обидно, и так одиноко, так одиноко… Ну и ешьте сами вашу картошку… Понимали б что… Я в дом – и рухнула на кровать… и реву, реву… Уж и боль стихла, и обида прошла… а слезы всё не кончаются и не кончаются.

– Анна Васильевна совсем плоха…

Вера тихо прокралась в комнату, присела на краешек кровати.

– Это наша, что ли, Анна Васильевна?

Я подскочила, словно ужаленная, округлила глаза.

– Да нет, так бабушку Данину зовут. Соседка она моя… Да ты знаешь ее, видала, небось.

Так это Данькина бабушка! Смотрю, а старушка в старомодной шляпке, белых ажурных перчатках спускается по лестнице, а потом заметила меня и давай кланяться: «Здравствуйте, голубчик мой»… Чудачка… Я ее «Голубчиком» и прозвала… И зонтик у нее такой тряпичный, от солнца…

Вот поклонилась – и дальше себе спускается по лестнице: зонтиком своим выстукивает замысловатый такт… А старшина Терентьев: «Шагом арш!» И солдаты с папиной карточки – и папа, второй справа, – замаршировали всем строем прямиком за Голубчиком, чеканя шаг. Я пропела начало какой-то мелодии – солдаты дружно подхватили, и папа мой подхватил, и старшина Терентьев…

– А он тебе разве не рассказал?

– Кто? Что?

– Ну, Даня, про бабушку?

– Не-а, не до того нам было…

Мама просунулась в дверную щель.

– Ну, а я что тебе говорила…

– Таня, помолчи…

Мама покраснела, опустила глаза. А сама: «А чего она?» А старшина Терентьев ей: «Разговорчики в строю!» И мама, в своей школьной форме, белом фартучке и с белыми бантиками в косичках, выбежала за дверь… и гольфики у нее белые такие, ажурные, а один гольфик скуксился и пополз вниз… А солдаты – ну, с папиной армейской карточки, только улыбнулись ей вослед всем строем… А Анна Васильевна… ну, не наша Анна Васильевна, а та, Данькина бабушка, раскрыла над нею свой матерчатый зонтик, будто он мог защитить маму от обиды, которая, лилась с нее, вот точно из железного ведра: «Куда же Вы, голубчик мой?»

Я глянула на Веру: слава Богу, ничего не заметила.

– Странная она… ну, Анна Васильевна… ну, та, с матерчатым зонтиком…

– Сейчас таких уже не осталось… – И Вера вздохнула. – Да приедет он, приедет.

– Вот еще…

Я отвернулась… Шарик взметнулся в самую высь… Сердечко застучало…

Картошка остыла, закованная в масляную броню… Красные помидоры жадно облизывало заходящее солнце: недолго ему осталось царствовать – вот и лакомится про запас… Укроп свесил свои уставшие лапки… В кувшине с квасом беспомощно барахталась оса… А я уставилась в одну точку и ковырялась в тарелке, пытаясь отыскать картинку на ее донышке… Мы с Катькой, когда маленькие были, загадывали желание на картинку: мол, если мне достанется ягодка на дне тарелки, то мама даст мне конфету, а если птичка, то Катьке. Картинки не было…

И даже черно-белый старшина Терентьев, как ни старался, не мог развеселить меня… Я и сама сидела… ну вот словно черно-белая…

Калитка скрипнула… Данька!.. Я вскочила… Это ветер зашел в гости – да принялся хозяйничать: без спросу подхватил мою книжечку стихов – и давай шерстить ее налево и направо! Я прижала книжечку к груди. «А мне нравится… это настоящие стихи… на солнце похожи…» – выстукивало мое сердечко. И вторя ему, чеканили шаг солдаты с папиной армейской карточки…

Левой, левой, раз, два, три! Левой, левой, раз, два, три! С меня течет в три ручья, волосы слиплись, рубашку хоть отжимай! Ну хватит, ну пожалуйста! Разговорчики в строю!!! Левой-левой, раз, два, три! И сердце отчаянно колотится в грудную клетку… И две белые фигуры шепчутся о чем-то…

Я вижу Данькину спину, но он далеко от меня, так далеко… Данька, Данька! А оборачивается… Женька Мохов! Сердце бьет кулаком в грудную клетку… Данька все дальше, дальше… Данька, Данька! Он оборачивается… нет, Варнавский… в черных очках… в строю не положено… Снять очки! Выйти из строя! И старшина Терентьев берет Сережку за шкирку… Две белые фигуры шепчутся… Одна из них касается моего лица своим крылом… прохладно… Пить…

Влага растекается по моему раскаленному сердцу… Я собираюсь из последних сил… Марш-бросок! Данька! Данька!

Папа, это его лицо… А рядом две белые птицы… мама и Вера…

И тут какой-то незнакомец взял вдруг меня за запястье, а сам уставился на свои часы… Борода его всклокочена, черные очки съехали на нос… А может, это Данька лет через… ну, сорок там или пятьдесят?

– Ничего страшного: растет ваша дочка…

– Да уж, не по дням, а по часам: платьев не напасешься…

– Таня…

– Пойдемте. Пусть поспит. Не надо ее тревожить.

Белое крыло касается моего лба… И тут трезвонит будильник в железном ведре: тревога! Я хватаю папин чемоданчик, противогаз, пытаюсь напялить на себя военную форму… Форма велика, зато времени в обрез… Растет ваша дочка… Я бегу, что есть сил… не по дням, а по часам… а будильник пляшет, пляшет в железном ведре… А на улице столпотворение – и люди в форме, с чемоданчиками… И старшина Терентьев, и даже Анна Васильевна: только у нее свой, учительский такой, чемоданчик… И Данька: я вижу его спину… Данька! Данька! Я бегу из последних сил, подтягивая спадающие штаны… А Данька все дальше, все дальше… Я падаю… из чемоданчика вываливаются мои старые рукописи…

– Очнулась?

Я утыкаюсь носом в папино плечо.

Сумрак завалился на террасу своим большим мохнатым серым телом. И вокруг все серое… ну вот как на черно-белой карточке. И папа, и мама, и Вера, и чашки с остывающим чаем, и баранки в вазочках, и конфеты… Я беру серую баранку… На краешке стола лежит сверток…

– Это тебе…

Папа медленно развязывает серую веревку.

– Что это?..

– Просили передать…

Я краснею до корней волос, но серый сумрак приложил палец к губам: тш-ш-ш… и не выдает меня…

– Малец какой-то подкараулил меня у машины. Вы Машин папа, мол? А я…

А я не слышу ничего! Выхватываю из папиных рук сверток – а сердце подскочило к самому горлу: вот-вот вырвется и взлетит…

Что это? Я к старшине Терентьеву, а он только пожимает плечами, и даже Анна Васильевна – а она-то уж все на свете знает – наморщила лоб. Я боюсь прикоснуться к серому свертку, словно он кусается, – но настольная лампа выплескивает на него свои яркие краски – и оживают… красные шарики… Данька…

Я выдыхаю, беру один шарик за хвостик и дую в него изо всех сил. Красное тело растет не по дням, а по часам, а по нему… что это?.. ползут белые буковки… Они все больше, больше… И вместе с шариком вырастает… мое имя: Маша…

Катьке такого никто не дарил… и Аське Кузнецовой…

Я смеюсь и бросаюсь на кровать – а красный шарик резвится рядом, и мое белое имя пританцовывает в воздухе, забавно двигая ручками-ножками-буковками…

Утро расплескало всю свою голубизну по небу: даже еле заметным облачкам пришлось потесниться, да тут еще солнце всею своею тушею плюхнулось на одно из них, словно на пушистый гамак… Облачко зашаталось: того и гляди, прорвется – а солнце рухнет прямо к нам на террасу…

Я спустилась в цветник, а там мама с папой… целуются… Я хотела отвести глаза, да не стала: густые черные мамины волосы переплелись с ветками жасмина, папина большая рука нежно плавала по маминой спине, ну, вот словно смычок по виолончели… У меня захватило дух: это же мои мама и папа…

Мама обернулась, увидела меня, протянула руку… И мы стояли втроем, прижавшись друг к другу, а жасмин опутывал нас своим ароматом…

Я глянула, как там солнце, не плюхнулось ли на террасу. А оно спряталось за самым большим облаком да и подмигивает мне, моргая своими лучиками.

А на террасе Вера – и машет нам белым крылом: чай готов…

Вот и июль кончается: цветочки жасмина укрыли землю, словно белая ажурная шаль… Я вставила опавшие цветки в колечки своих волос…

Папа обмакнул баранку в клубничное варенье и замер – а я поднимаюсь на террасу по ступенькам. Варенье капнуло на папину белую рубашку – красное пятно медленно ползло, разрасталось, словно под рубашкой кровоточила рана. Мама и Вера обернулись на меня, потом переглянулись между собой: мол, что это с ней? А я поднесла к губам чашку – гляжу, а на золотистых чайных волнах закачалось чье-то хорошенькое личико, обрамленное белыми цветками… Я обожглась: это же я… Вот бы Данька меня увидел…

Мама запела… Ее голос выпорхнул из груди и полетел, словно белая птица… Вера подхватила песню, а за нею и мы с папой…

Я закрыла глаза… Старшина Терентьев сдвинул набекрень пилотку, лихо подкрутил ус, взял в руки свою видавшую виды серую гитару и начал перебирать струны. Анна Васильевна… ну, наша Анна Васильевна, биологичка, подпевала своим высоким поставленным голосом, а в руках у нее были цветки жасмина, с пестиками и тычинками. А Анна Васильевна… ну, Голубчик, Данькина бабушка, кланялась в такт летящей песне и выстукивала своим матерчатым зонтиком ее ритм…

И тут мама смолкла…

– Юра, а помнишь, бабушка…

Я напрягла слух, цветочки в моих волосах зашевелились. «Штаны из шали» зашипели в ушах, словно шкварки на сковородке…

Мама не договорила, заплакала… И затрезвонил телефон.

– Слушаю. Есть. Так точно.

Папа проглотил баранку, запил ее чаем, поцеловал маму.

– Танюша, меня срочно вызывают.

И как ошпаренный выскочил из-за стола.

«Штаны из шали» тихо шкворчали в моих ушах…

Папа хлопнул дверцей машины, включил зажигание, а потом внезапно затормозил, высунулся в окошко:

– Поедешь со мной? Только быстро!

Я пулей сорвалась с места: я увижу Даньку! Через минуту я сидела на заднем сидении и, отрывисто дыша, радостно поглядывала в зеркальце на папу: выучка-то старшины Терентьева, чья еще! И старшина лихо подкрутил свой серый ус.

– Пап, а ты слышал про штаны из шали?

– Потом, Малыш, потом. Не время сейчас.


III

Данька долго смотрел на меня из-под очков.

– Ну входи… Какая ты…

А я в белом сарафане, с белыми цветами в волосах…

– Какая?

– Совсем взрослая…

А в маленькой комнатке… пасмурно… И какие-то люди в темных одеждах передвигаются, словно тени, – и шепчутся, шепчутся…

А Анна Васильевна… Голубчик… лежит в постели, такая крохотная, беззащитная. Без шляпки и зонтика я ее и не признала… А на тумбочке в изголовье склянки с лекарствами… И книги, книги… Вся комната просто завалена книгами… А в темном углу притаилось черное пианино… и улыбается, обнажив свои желтые зубы-клавиши.

– Пойдем на кухню…

Данька притворил дверь.

– Тебе понравились шарики?

– Очень!

И о бабушке, ну, о Голубчике, ни слова…

– Какая ты…

В дверь вошла немолодая женщина с узким вытянутым лицом. Ее огромные глаза словно провалились в серые впадины глазниц.

– Мама, это Маша… вот… я тебе рассказывал…

– Ах, очень приятно, очень приятно…

Женщина растерянно замахала руками, словно отбиваясь от мух.

– Вы же внучка Веры Петровны? Очень приятно. Даня, угости Машу чаем. Маша, Вы любите чай с жасмином?

Она затараторила и снова растерянно развела руками. Потом поспешно глянула на цветки в моих волосах, улыбнулась одними губами.

– Ну конечно, любите, что это я…

Женщина засуетилась, отворила шкаф, достала оттуда железную коробку с чаем, чашки с блюдцами – а тонкие длинные пальцы – вот такими пальцами, наверное, и играют на пианино – дрожали, а чашки с блюдцами звенели, словно колокольчики… Уголки ее губ поползли вниз, веки задергались.

– А у нас тут…

– Иди, мама, иди. Я сам все сделаю. Иди.

Женщина послушно помотала головой и скрылась за дверью.

Данька молча заварил чай в большом китайском чайнике с черными иероглифами – и посадил на него тряпичную куклу… ну точь-в-точь Голубчик… Мы жевали сухое печенье… Хорошенькая головка, обрамленная белыми цветками, кокетливо покачивалась на золотистых волнах… А Данька глядел на меня из-под очков, глядел – и ни слова…

– Сынок…

В дверь просунулось узкое вытянутое лицо.

– Я сейчас, мам, сейчас…

Мы сидели, уткнувшись в свои чашки, как истуканы, а потом Данька вдруг вскочил, упал на колени, обхватил меня за талию и прижался мокрым от слез лицом к животу… и стекла его больших очков больно впивались в мое тело…

Я медленно брела по улице, разбрасывая белые цветки: вот вытащу из волос цветок и брошу его на землю, вытащу и брошу… а след от сырого пятна темнел на моем белом сарафане…

Так кончился июль… А в августе мы с мамой и папой поехали на море…

На похоронах Анны Васильевны… Голубчика… я не была. Данька запретил… Мы даже толком-то и не простились…

Я загорала, плавала, объедалась фруктами… и тосковала…

Закрою глаза – а старшина Терентьев и Анна Васильевна, ну, наша Анна Васильевна, биологичка, вот будто сквозь землю провалились! Возьму в руки лист бумаги – ну не пишется мне…

И этот тягучий август… и это море бесконечное… И мама с папой точно два голубка… взять бы их да и поместить в рамочку-сердечко… ну, такие я видела на старых фотокарточках…

Одна радость – ракушки: вот приложу ракушку к уху – и, слышится мне, само время отбрасывает свою тень… эхо…

Домой возвращались загорелые, уставшие. Папа умудрился «притащить на своем горбу» семьдесят килограммов крымских яблок… Ладно бы сам тащил – так и нам всучил с мамой по доброй корзине. Мама уж и не спорила с ним, только махнула рукой…

В нашей квартире… яблоку теперь негде было упасть! Казалось, они везде: в корзинах, в ведрах, в картонных коробках на балконе, на газете под столом. Они закатывались в углы и щели, словно биллиардные шары густо-красного цвета, и дурманили своим ароматом…

А тут и сентябрь подоспел: зазвенел проливными дождями, словно старый походный будильник в железном ведре. Начались уроки.

Волосы мои отросли и спадали на плечи мягкими волнами. Новое белое платье сидело как влитое. Маленькие каблучки звонко отбивали дробь: ать-два, ать-два.

Анна Васильевна поздравила нас с новым учебным годом – и давай рассказывать про свои пестики-тычинки. Я закрыла глаза… и как схвачусь за шею: кто-то ужалил меня, да больно! Оборачиваюсь – Женька Мохов со своей трубочкой… и смотрит, смотрит на меня круглыми серыми глазами…

А после уроков подходит, ну, Хом:

– Слушай, Рязанова, может, в кино смотаемся, а?

И пялится, пялится… А на моем платье будто мокрый след…

Да еще Аськино перекошенное лицо мелькает перед глазами:

– Ой, вырядилась, не могу…

А навстречу Кравец из девятого «Б». Чуть шею не свернул… Кравец-Красавец... Да пошли вы все к черту!

Я схватила сумку – и к дверям, а Женька Мохов с Красавцом выход мне перегородили: еле вырвалась… а в висках стучало до самого Вериного дома.

Вбегаю в подъезд – Данька… Я отдышаться не могу от радости… смотрю, он тоже… Стоим как дураки… и молчим, будто чужие. Я-то еще вытянулась, а Данька совсем не подрос за лето… Стоим…

Спасибо, женщина какая-то вышла с собакой. Данька потрепал ее по загривку своей маленькой рукой, я своей… руки наши встретились… меня словно током прошибло… Собака недовольно фыркнула.

– Это какая порода?

И Данька уставился на женщину поверх очков.

– Это мастифф, – гордо сказала женщина, выпятив нижнюю губу. – Его еще называют благородный гигант. Пойдем, Лорд.

И они величественно прошествовали к выходу.

Маленький Данька глядел им вслед, потом поднял на меня глаза:

– Да… Вот бы такую…

И опять молчим, изучая все трещинки, все щели на полу подъезда… Я первая не выдержала.

– Данька, нам что, сказать друг другу нечего?

– А что тут скажешь?

И даже глаз не поднял, представляете!

– А я-то…

Я рванулась, что было сил – и пулей до самого девятого этажа, только цокот стоит… да пыль… Яблоки выкатились из моей сумки и поскакали по лесенкам вниз… А я колочу в Верину дверь, словно за мной гонится кто.

– О Господи, каким ураганом-то тебя принесло? С ног свалит!

И крохотная Вера шарахнулась от меня.

Я на кухню: схватила графин с водой – и пью прямо из горлышка… а на подоконнике развалились красные яблоки, подставив свои спинки последним лучикам солнца…

– Смотри, потрескались…

Я взяла перезревшее яблоко: кожица на нем лопнула, обнажив рыхлую желтую мякоть…

Вера пожала плечами и улыбнулась:

– Всему свое время…

И морщинки на ее лице сложились в замысловатый узор.

Она принялась хлопотать по хозяйству. Я перебирала яблоки… И тут звонок в дверь.

Данька: волосы на пробор, свежая рубашка!..

А я катаю яблоки по подоконнику, а сама поглядываю в посеревшее окно на его отражение… набекрень: пробор прямой, а вот пуговицы на правую сторону…

– Ой, а вы здесь? Не знала…

Вера поспешно вытерла руки о передник.

– Да, книги бабушкины разбираем. Мама жилицу хочет пустить. И как все это вывозить… ума не приложу…

– Да… – выдохнула Вера. – У Анны Васильевны – Царство Небесное – целая библиотека… да что там библиотека – музей… А что ты стоишь-то? В ногах правды нет. Ты проходи, Даня, проходи, вот и Маруся…

Вера посмотрела на меня…

– Чай будем пить.

– Спасибо, мама чай пить зовет.

И глядит прямо в мои глаза… ну, в окне…

– Ты придешь… Маша?..

Я вздрогнула… Красный шарик взвился под облака, старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус и сдвинул пилотку набекрень, и даже Анна Васильевна… ну, наша Анна Васильевна… улыбнулась… А я… я… Я уставилась в серое окно и катала, катала по подоконнику яблоки…

Данька ушел.

– Ну чего ж ты, а?

Вера подошла, обняла меня за плечи.

Дождик раскинул свои редкие сети на сизом стекле, яблоко спрыгнуло с подоконника и закатилось под шкаф… А всё я стояла и стояла… А потом вдруг как кинулась в Верины объятия: чуть не задушила ее.

– Ну иди! А, Марусь?

А я пятнами покрылась от слез, да губы распухли, да нос…

Покрылась пятнами от слез,

Распухли губы,

Красный нос…

Я глянула в окно: дождь беспощадно хлестал стекло своими плетьми – и мое искромсанное лицо проступало сквозь решетку капель. Старшина Терентьев сдвинул пилотку на самые глаза.

– Ага, как я пойду в таком виде?

А сама реву пуще прежнего. И звонок будто… Данька? Нет, послышалось… И старшина Терентьев покачал так головой: нет, мол, отбой! И даже Анна Васильевна… наша Анна Васильевна приложила палец к губам…

Никуда я не пошла… Проревела у Веры битых два часа. А завтра в школу… И лицо пылает… хорошо, на улице серо… ну вот словно на черно-белой фотокарточке…

– Может, заночуешь? Поздно уже?

– Нет, тут идти-то…

Я медленно спускалась по лестнице: вот выйду – а Данька ждет меня у подъезда… Старшина Терентьев покачал головой… Анна Васильевна приложила палец к губам…

И только Лорд приветствовал меня своим звонким лаем: узнал! Я потрепала его по загривку – он… положил мне свои мокрые грязные лапы на плечи…

– Фу, Лорд, нельзя! Нельзя! Фу какой нехороший мальчик!

Лорд виновато завилял хвостом: ты уж прости, мол, меня, не хотел я… Плакало мое новое белое платье… Да еще лицо распухло от слез…

Иду. По лужам шлепаю, а мне нынче море по колено! Платье пропало – так пропадай и новенькие босоножки! Старшина Терентьев лихо подкрутил свой пышный ус! Нашарила яблоко в сумке, впилась зубами в сочную мякоть… А у моего подъезда Кравец с Женькой Моховым…

– Ой, какие люди!

А мне уже сам черт не брат. Жую яблоко и в ус не дую. И правильно – это старшина Терентьев мне. Я-то, мол, на что? И дует в свой серый пышный ус. Гляжу, а зрачки у Кравца расширились и глаза как стеклянные: не мигают.

– Тебя обидел кто? Ты скажи – я ему… пасть порву…

И Красавец, набросившись на Лорда, стал раздирать ему пасть… ну, вот как в цирке, укротители тигров… А потом засунул туда голову… А старшина Терентьев: отставить! Без головного убора не положено! Я прыснула со смеху – и гордо прошествовала мимо.

Мама увидела меня – и в слезы… А папа: да будет, мол, из-за платья-то убиваться, что мы, мол, ей платье не купим, что ли?

А мама:

– Платье… Да что платье? Шляется где-то… И какой это Андрей целый день тебе названивал, а?

А я стою… Андрей… какой Андрей? Старшина Терентьев пожал плечами: мол, нет такого солдата, не числится. Спасибо, Анна Васильевна, ну, наша Анна Васильевна, открыла журнал: Кравец Андрей, к доске! Точно, это же Кравец… Кравец-Красавец… И телефон где-то откопал домашний… Все девчонки по нему с ума сходят… Я покраснела и улыбнулась. А старшина Терентьев как заорет: боец Кравец, выйти из строя! И лихо подкрутил ус: боец Кравец – здорово рифмуется.

А папа: ну, мол, девка-то взрослая. А мама: взрослая…

– Та вон тоже взрослая… – Это она про Катьку. – Замуж собралась…

То-то Катька в комнате сидит, носу не кажет. Анна Васильевна, ну, наша, сделала бровки домиком, поджала губы, покачала головой: вот в мое время девушки были скромнее… А старшина Терентьев: да Вы еще и сейчас девушка ого-го! Анна Васильевна залилась краской стыда и заулыбалась, прикрыв рот ладошкой. Старшина сдвинул пилотку набекрень и лихо подкрутил свой серый ус.

– Катька? Замуж? За кого? За Валерку?

– Как же, за Валерку – за преподавателя своего: в отцы ей годится…

Мама заплакала.

– Не нужна я вам совсем…

– Ну вот, выдумала! Не нужна!

Папа обнял маму, а сам смотрит на меня: иди, мол, спать. И подмигнул, вот ей-богу! И старшина Терентьев не выдержал и тоже подмигнул, прямо с фотокарточки!

Я к Катьке – а она завернулась в одеяло с головой… Ну и пожалуйста, больно-то надо… Подумаешь, Иван Михайлович какой-то… И главное, мне ни слова… Я-то думала, она с Валеркой…

Я стала вспоминать всех известных мне Иванов Михайловичей… А Анна Васильевна: стыдно, Рязанова! – и тычет своей указкой в портрет, что висит на стене в нашем классе. Ну, Сеченов Иван Михайлович… Я опустила глаза: мы еще не проходили… Иван Михайлович погрозил мне пальцем с портрета, а потом схватил Катьку за руку и тащит ее за собой, ну вот точно маленькую… Папа меня, помню, так таскал, а я висла, висла у него на руке…

Утром выхожу – а прямо во всю стену белыми буквами: «Маша + Андрей = любовь». Я закрыла глаза: красный шарик взвился ввысь, покачивая своими блестящими бочками, а белые буковки выплясывали мое имя… МАША…

Я схватила бумажную салфетку и давай изо всех сил тереть… никакого толку, только руку поранила: краска. А старшина Терентьев: ну ты же сама этого хотела? Хотела… Ну так чего ж ты? Хотела и расхотела… Нешто позабыла, что мечты сбываются? И он лихо подкрутил свой пышный ус.

И мечты мои сбылись… набекрень…

Да еще Аська Кузнецова вырядилась в белое платье… И Хом со своей трубочкой…

Современный герой

Появляется на свет…

Я нарисовала головку, обрамила ее спиралькой кудряшек, потом глаза, нос, на нос посадила очки… Данька…

Он рождается и мается,

Не хочет выходить.

Погоди еще немножко:

Мне одна осталась строчка.

Ну же, ну же!

Будет жить!

А зовут его…

– Данька, открой! Это я!

Какая-то женщина приоткрыла дверь на цепочке и пропищала своим мальчишеским голоском:

– А такие тут не живут.

Здравствуйте, пожалуйста, как это не живут?

– А они съехали.

Ну вот…

Я к Вере.

– Да к себе они уехали: вещи собрали – и уехали. У меня и телефона их нет.

– Как нет? Тебе же мама Данькина звонила, ну, когда мы за городом жили, когда Голу… Анна Васильевна заболела. Как это нет?

Вера ахнула: и правда! Да только поди разбери, который телефон-то. В современной технике Вера разбирается… ну вот как старшина Терентьев в балете – старшина Терентьев лихо подкрутил свой серый ус: мол, а строевая подготовка на что! – и давай такие па выделывать, только свист стоит! Гляжу, а не в балетках он – в кирзовых сапогах! Ну, зал взорвался аплодисментами, ясное дело. Старшина Терентьев выпятил грудь, звякнул медалью, кланяется! Я прыснула со смеху.

– Вот заполошная-то, а!

Сердится, а глаза добрые: вон как морщинки-лучики заиграли на лице. Я обняла Веру: вся в меня, до сих пор номера телефонов в старенькую записную книжку записывает. Книжка распухла от времени, цифр, имен… Там и мой телефон записан красной пастой, и мамин…

– Да вы-то сами что, не могли телефонами, что ли, обменяться?

Не могли… И я потупилась.

Как ни искала я среди звонков заветный номер, не нашла… давно это было, в июле еще… сколько воды-то утекло…

– Ну жди тогда…

Вера поднесла пальчик к губам:

– Погоди-ка, а жилица-то их не знает случайно номера?

Мы к жилице, а она закрылась на цепочку: ничего, мол, не знаю и знать не хочу, не я, мол, договаривалась, и вообще, мол, шумят тут всякие, покоя людям не дают. И захлопнула дверь перед самым нашим носом.

А я так вымоталась, так вымоталась… ну, вот словно клубок, который вырвался из рук вязальщицы и покатился по полу, петляя своей нитью… А нить-то эту самую и потеряла… Вот пусть сам ищет, больно надо… «Маша + Андрей…», «Маша + Андрей…», «любовь»…

– Я заночую?

– Да ночуй на здоровье: воскресенье ж завтра, в школу не вставать.

Вера бросила мне домашние штанишки с кофточкой.

– На-ка, переоденься.

Штанишки оказались по колено, рукава – по локоть. Вера только и ахнула.

– Ну ты погляди, а! Штаны-то почти новенькие… Три месяца назад еще впору были…

Штаны… Что-то зашипело, зашкворчало в моих мозгах! Штаны из шали! Ну конечно! Я совсем и позабыла про них – а все Данька… будь он неладен!

– Вера, Вера, а штаны-то из шали помнишь?

– Ну а то как, помню.

– Расскажи, а?

– А мама-то тебе не рассказывала?

– Не-а…

– Ну так и я не стану. Пусть она сама уж…

– Ну Вер!

Ни в какую. Упрашивать Веру – это все равно что… ну вот как краску стирать со стены… ну, «Маша + Андрей»… И я блаженно улыбнулась. А старшина Терентьев лихо подкрутил серый ус и приложил руку к пилотке.

Маме тоже не до штанов. Оно и понятно: Катьку замуж выдаем – так там и платье надо, и фату, и Бог знает, сколько всего еще. Счастливая… Правда, жених ее, Иван Михайлович, мне совсем не понравился… и на Сеченова ни капельки не похож… И молчит все время… И что Катька в нем нашла? Валерка лучше… даже Леха…

А свадьбу справили очень скромную. Человек двадцать всего и было. Ну, и старшина Терентьев с Анной Васильевной – как же без них-то… Катька вообще кричала, что ей никакой свадьбы не надо. А папа: да что я, мол, дочь не могу замуж по-человечески выдать? Дочь… Ну, ясное дело, Катька и согласилась… Тому-то, другому, папе она разве б отказала… То-то…

Я танцевала с одним офицером: высокий такой, косая сажень в плечах… как взрослая… И он мне руку поцеловал, представляете? Вот бы Данька увидел – лопнул бы от зависти… ну вот точно красный шарик… Он, этот офицер, подумал сначала, что я подружка невесты… А у меня и платье почти как у невесты: такое белое, атласное, с ажурным воротником. И туфли на каблуках! А он говорит, офицер этот: можно Вас, мол, проводить… И китель так мне на плечи накидывает – утонуть можно! Я замерла, язык вот так к гортани и прилип… Спасибо, папа тут как тут: никак нет, товарищ старший лейтенант. И старшина Терентьев туда же: отставить, мол, – меня под руку, на старлея глянул этак победоносно и лихо подкрутил свой пышный ус. А офицер папе: мол, так точно, товарищ капитан, есть отставить. И красный сидит как рак, рыбный салат за обе щеки наворачивает, только кадык туда-сюда ходуном ходит. А я танцую, а сама нет-нет, да глазами поймаю его взгляд: поймаю, да точно обожгусь! – а он мне: здравия желаю, мол. Весь вечер просидел за столом, никого больше не приглашал, так-то вот!

Гости разошлись, а мама обняла Катьку, в макушку ей дышит, мурлычет что-то еле слышно и покачивает ее, ну словно маленькую, дышит и покачивает… И ревут обе…

Катька переехала к Ивану Михайловичу. Первое время я все звала ее: Катька, смотри, мол… Тишина… и пустая Катькина кровать… Только учебник английского завалился за матрас… Я взяла его за шкирку: старенький, по нему еще мама моя занималась…

Иван Павлович сдох, Иван Павлович сдох… заквакало у меня в голове. Глядь, а Катька уселась на кровать и учит уроки по английскому языку. Я ей: Кать, а что это за Иван Павлович такой и почему он сдох-то? А она слова нарочно коверкает, ну, это чтобы я не поняла: как же, она уже школьница, иностранный язык учит, а я еще малявка, в детский садик хожу – ну, и нос мне показывает: мол, любопытной Варваре… Вот всегда она так…

Ну, а я-то по-английски не в зуб ногой – и старшина Терентьев жалобно заскулил, а сам за щеку хватается, а щека у него платком перевязана, а там, за щекой, огромный флюс! – но страсть как охота поговорить по-иностранному. Вот Катька уйдет, я учебник возьму – и давай слова разные выдумывать, ну будто по-английски читаю.

Мама как-то тетрадки проверяет, а я нарочно во весь голос и тараторю: мол, Иван Павлович сдох – слово в слово, как Катька читала. А на картинке старичок такой нарисован с бородкой и зонтиком. И собачонка такая маленькая рядышком тявкает, глазки-бусинки свои вытаращила, ну вот вылитый Паш. Жалко ей, наверное, Ивана Павловича…

Вот мама слушала-слушала. А ну дай, говорит, книжку. Я ей учебник и протягиваю. А тут и папа со службы в кои-то веки пораньше вернулся. А мама хохочет: Юр, мол, ты только глянь – и давай папе про Ивана Павловича рассказывать. А потом учебник раскрыла, а там черным по белому: Ivan Pavlovich's dog… Ну, то есть собака Ивана Павловича…

Катька мне потом житья не давала: Иван Павлович-то сдох, слыхала? А я ей: а давай, мол, это не Иван Павлович сдох, а его собака, вредная, кусачая… ну, прямо как Паш… Паш тявкнул, дрыгнул своей тонкой ножкой, вытаращил глазки-бусинки… Может, ее и Паш-то зовут потому, что она собака Ивана Павловича…

А, Кать?.. Тишина… И только верный старшина Терентьев лихо подкрутил свой серый ус и сдвинул пилотку набекрень… Все меня бросили… Один он у меня и остался… Анна Васильевна сделала бровки домиком, смерила меня взглядом… Ну, и Анна Васильевна…

Незаметно зима подкралась: вползла во все щели и разгуливает по полу босыми сквозняками, да еще и в окна заглядывает своими кренделями-узорами…

Я сходила пару раз в кино с Кравцом и с Женькой Моховым… А Данька всё не появлялся… На каток… Не появлялся… К Кравцу на день рождения… Ни слуху ни духу… С Кравцом в кафе… в кино, на каток…

После уроков Кравец ждал меня возле школы – и мы молча брели к нему домой. Слушали музыку. Ели картошку в мундирах с солеными огурцами и черным хлебом. А старшина Терентьев только облизывался: у него от одного слова «мундир» слюнки текли по пышным усам.

Родители Андрея разошлись давным-давно: мама вышла замуж, папа женился. Ну, он то в одной семье пожил, то в другой: везде лишний, своих детей хватает. А год назад дедушка Андрея умер – он и поселился в его квартире: мать с отцом были не против, лишь бы учился как следует. Дал слово: а что, говорил, современные родители. Ну, а давши слово, держись, – и старшина Терентьев лихо подкрутил свой ус, – пришлось Андрею привыкать к самостоятельной жизни: еще и подрабатывать успевал. Вот бы мама с Верой его послушали… И Анна Васильевна тут как тут: только сделала бровки домиком – я уши и заткнула: а что она скажет-то?.. Мол, вот в наше время… Будто время может быть нашим и вашим…

Спасибо, старшина Терентьев кивнул мне с фотокарточки, дразня своим старым походным будильником: мол, Андрюха Кравец свой человек, уж он-то, Терентьев, знает. С таким, мол, не пропадешь, хоть сейчас, мол, забирай в армию: и кашу-то сварит, и пуговицу пришьет – и старшина лихо подкрутил свой серый ус. Я погрозила старшине пальцем: мол, сниму карточку со стены ко всем чертям. Старшина притих.

А когда мы оставались одни, Андрей даже робел, ей-богу.

Робкий стал парнишка,

Тихий, словно мышка.

Познакомился вчера

С кошкою Малышкою…

Я ведь совсем перестала бояться его, ну, Андрея… И родинка у него, знаете, какая, над верхней губой… ну, словно ягодка спряталась в зарослях кустиков-усиков… и самый настоящий бас, хоть ротой командуй…

Но вот разве расскажешь ему… ну, о старшине Терентьеве или о красном шарике… Так-то, а вы говорите… А Терентьев – не висится ему! – а вот и расскажешь, еще как! Андрюха, мол, свой парень, поймет… И даже Анна Васильевна поддакнула: свой, мол, в доску. И начала писать мелом на доске про тычинки свои.

И только Анна Васильевна отвернулась – Андрей достал свой видавший виды мобильный телефон и давай меня щелкать: вечно он ловит меня в рамку, только и успевай увернуться! Да еще кричит: улыбочку! – а старшина Терентьев тут как тут: ус свой пышный подкручивает, пилотку набекрень – и в кадр, в кадр, да меня отталкивает, да лихо так локтями работает, только свист и стоит! А Андрей: гляди, мол – и показывает снимки. Ну, я посмотрю: красиво… И старшина ус свой засунет в самый экран телефона: что такое, нет старшины! Ну, и надует губу: опять в молоко… ну, мимо кадра – и сдвинет пилотку на самые глаза. А Андрей: красиво… понимала б что… Обижается: гляжу, ягодка в кустиках усов задергалась, словно вот-вот сорвется с веточки…

Обижайся не обижайся, но то ли дело старые фотокарточки – и старшина Терентьев лихо подкрутил свой пышный серый ус. Вот в папины времена, папа сам рассказывал, это ж целое таинство было: в аппарат пленку вставь, потом ее прояви, потом снимки напечатай в красной комнате – а снимки проступают из воды, аж дух захватывает. Я вздохнула. Гляжу, а в воде глаз заморгал, губы задергались – и круглая физиономия старшины Терентьева закачалась на волнах, выплыла из воды, подкрутила свой ус и сдвинула пилотку набекрень. А потом эти карточки на веревке сушились… ну вот как пеленки или наволочки… Данька бы меня понял…

А на главной площади елку нарядили… А Андрей и говорит: а давайте, мол, встречать Новый год у меня… А я загадала: вот если Данька не объявится до тридцатого… нет, до тридцать первого декабря… то я выкину его из головы… И маленький Данька, словно красное яблоко, выкатился из моей головы и поскакал по ступенькам, лихо отбивая дробь: ать-два, ать-два…

И мечты мои сбылись…

Вернее, сбылись набекрень… И я отвернула карточку Терентьева лицом к стене, да ус его серый и защемила…

А Данька не объявился: ни тридцатого, ни тридцать первого… Я ждала до последнего, вот до самой-самой последней минуточки… Но походный будильник шаркнул длинной ножкой-стрелкой о короткую – и затрезвонил во все горло: часы пробили полночь… Мы выпили шампанского… голова моя стала легкой, закружилась, словно шарик…

А потом всю ночь гуляли. Хом и компания отстали. Мы с Андреем оказались одни… Он сразу как-то обмяк, оробел. А потом обнял меня за плечи… И мы пошли, не поднимая глаз друг на друга.

– Ты мне очень нравишься, Маш-ш-ша… Ты ни на кого не похож-ж-жа…

Я обмерла… А старшина Терентьев тут как тут, высунулся из-за угла: не робей, мол, подмогну, коли что – и прижимает к себе потрепанный серый ус: здорово я его приложила!

Мы остановились. Андрей вычерчивал краем ботинка узоры на снегу. «МАША», – прочла я… А потом разбежался и плюхнулся прямо в сугроб. Я запрокинула голову: Господи, а звезды-то, а луна… Закрыла глаза – и плюхнулась рядом… и морская волна лизнула мои губы своим соленым языком… Родинка-ягодка заблестела в кустиках усов… Запахло жасмином, два голубка заворковали, ну как тогда, летом, в цветнике, а потом взмахнули крыльями и улетели – а я увидела лицо Андрея в рамке-сердечке на фоне неба в крапинку-звездочку… совсем близко…

– Ты уже целовалась раньше?

– Ага, – соврала я.

– С Женькой?

– Не-а…

А он такой большой, такой взрослый… И совсем близко, и дышит в лицо… А мне страшно… Я отвернулась: сережки, которые я выманила у Катьки, больно хлестнули меня по щекам.

– Не бойся, – пробасил Андрей. – Я тебя не обижу. Никогда-никогда. Я что хочешь для тебя сделаю. Ты только скажи!

Вот так бы вот вечно… и эти звезды, и луна эта, и родинка-ягодка... И так хочется побыть… маленькой девочкой, ну хоть чуть-чуть, понимаете?

– Тут человека одного нужно разыскать…

А вечером у меня уже был Данькин домашний телефон.

Андрей как-то неуклюже сунул мне бумажку с номером прямо в прихожей – и в дверь.

А мама:

– Что же Вы сбегаете? Идемте с нами за стол: я и утку приготовила с яблоками…

А Андрей уткнулся носом в шарф:

– Спасибо, идти мне надо…

И кубарем по лестнице.

А я стою, комкаю бумажку в руках… А тут еще старшина Терентьев: боец Кравец, отставить! И карточка его висит на стене как ни в чем не бывало, и ус на месте… А Андрея и след простыл…

Стою…

А мама:

– Пойдем?

Она взмахнула своим белым рукавом-крылом – и утка в венке из красных яблок поплыла на блюде-корабле… Старшина Терентьев облизнулся – глядь, а по усам его жир течет…

А мне и утка не утка: телефон в руки – да в комнату… Развернула бумажку – а тройки с семерками давай вилять своими круглыми боками да дрыгать тоненькими ножками… Позвонить – не позвонить, позвонить – не позвонить…

Я выглянула в окно: темно и пусто, только какой-то человек стоит, опершись о чугунные перила моста, и курит. Огонек его сигареты то мигает, то не мигает, словно курящий подает кому-то условный знак… Я пригляделась: да это же Андрей! И что это он курить вдруг вздумал? Андрей заметил меня, поднял воротник и быстро зашагал вдоль набережной…

Я решительно набрала номер… Занято… А сердце мое стучит в такт зуммеру… Набираю снова… Занято… Я схватила белую фарфоровую статуэтку… это он подарил мне, Андрей… тоненькая такая девушка с крылышками и волосы у нее волнистые, совсем как у меня… Статуэтка выпала из моих рук – и об пол, и вдребезги… Я заплакала…

И тут затрезвонил телефон.

– Здравствуйте.

Я сразу же узнала Данькин мальчишеский голосок.

– Вы только что звонили…

– Даня, это я, Маша…

– Маша?

И молчит, сопит в трубку.

– С Новым годом…

И опять сопит.

Я выглянула в окно: пусто – и огонек не мигает. И фарфоровые крылышки валяются на полу…

IV

Мы уговорились, что я зайду за Данькой – и мы вместе пойдем на каток. «Я знаю мировой каток прямо у нашего дома», – пропищал он в трубку.

Дверь мне открыла его мать. Ее лицо вытянулось, глаза блеснули со дна ям-глазниц.

– Ой, да ты… да Вы совсем барышня! Даня, Даня!

Маленький Данька выбежал из комнаты… и застыл на месте… А я стою: беленькая шубка, пуховая повязка на голове, сапожки на каблучках, новенькие коньки в руках… и гляжу на Даньку сверху вниз… Ну вот будто старшая сестра на братишку… А Андрей вдруг обнял меня – а я ему едва до плеча достаю… И старшина Терентьев сдвинул свою пилотку набекрень…

– Да Вы проходите, Маша, проходите. Я и пирог испекла.

В комнате страшный беспорядок. И только черное пианино приветливо улыбается мне своими желтыми зубами. И книги, книги… Я поймала на себе Данькин взгляд: я так хотела сказать ему про желтые зубы! – но он быстро отвел глаза. Господи, до чего ж он тщедушный… на нем и очки-то болтаются…

– Ну рассказывайте, Маша, как Вы поживаете, как Вера Петровна…

Я что-то пробурчала, давясь пирогом, а Данька… набрал в рот воды…

Поплелись на каток: Данька впереди – я чуть сзади. Коньки на ноги – и молча нарезаем круги. Один, второй, третий, только свист стоит… Моя беленькая шубка мелькает то тут, то там, словно солнечный зайчик: еще бы, папина школа, сам кататься учил. И старшина Терентьев лихо подхватил меня за грудки – и везет перед собой, ну вот точно лопату, которой каток чистят… Вдруг затрезвонил старый походный будильник: тревога! Терентьев, ясное дело, бросил меня, как рыбу об лед – и бежать: гляжу, у него папин чемоданчик в руках. Да скользко: на коньках еле стоит, а туда же… А Данька как шмякнется… очки его отлетели в сторону, я за ними – свалилась, в своей шубке, на меня какой-то мальчишка, на мальчишку парочка, на парочку… старшина Терентьев – без него-то не обошлось… в общем, собрали кучу малу, ничего не скажешь… Кое-как выбрались из этой мешанины… Стоим, красные, вспотевшие, не можем отдышаться… очки, слава Богу, целы… Глянули так друг на друга – и лед растаял: как покатимся… ну, со смеху…

Идем домой, веселые, румяные… Маленький Данька скачет передо мной, размахивая ручонками, я мотаю коньками на веревочке: тик-так, тик-так… Да еще Старшина Терентьев тут как тут: прищелкивает этак языком!

Современный герой

Появляется на свет…

А Данька скачет, а коньки мотаются туда-сюда, а старшина прищелкивает языком…

А зовут его… Андрей…

И родинка заблестела в кустиках усов… Я ощутила соленый привкус на губах… Ну куда ты пропал?.. А старшина Терентьев пожал плечами и сдвинул пилотку на самые глаза…

Только он уже не мальчик…

Он…

Данька проводил меня до подъезда. Я скользнула взглядом по перилам моста: никого… и огонек не мигает…

– Завтра жду. И тетрадки со стихами приноси, поняла?

Я кивнула, поплелась домой. А сама ступеньки считаю: раз, два, три, четыре…

Только он уже не мальчик…

Какая-то парочка стоит в пролете между третьим и четвертым этажом… Пять, шесть, семь, восемь…

Сосед в трико и майке курит на площадке… Девять, десять, одиннадцать…

Собака лает за кожаной дверью… Двенадцать, тринадцать…

Только он уже не мальчик…

Он…

Я нарисовала рожицу, нос, глаза – ну, все, как и положено… пририсовала усики, родинку над верхней губой… Поднесла тетрадку к губам, поцеловала рожицу в самую родинку… Оглянулась, не видит ли кто? Старшина Терентьев сдвинул пилотку на глаза. Анна Васильевна уткнулась в классный журнал. Я схватила ручку, перечеркнула рожицу крест-накрест, еще, еще… А родинка проглядывает сквозь мою мазню, блестит синими чернилами! Старшина Терентьев подмигнул мне с фотокарточки, лихо подкрутил ус…

Ну ты-то хоть скажи, а, товарищ старшина, ну почему у меня все набекрень? Карточка закривлялась на гвоздике, встала с ног на голову: это ветер влез своими лохматыми ручищами в распахнутую форточку и давай хватать без спросу все что ни попадя. Подхватил и мою тетрадку, да не тут-то было: я захлопнула окошко прямо перед самым его носом. Нечего разгуливать где попало! Ветер взвизгнул, ударился лбом о стекло… Карточка сорвалась со стены – и бедный старшина Терентьев брякнулся головой об пол…

Только он уже не мальчик…

Я глянула на круглое лицо старшины Терентьева. Тот улыбнулся, лихо подкрутил свой серый ус…

А зовут его…

А как же зовут старшину? А Терентьев: как зовут, как зовут – старшина зовут, в армии, мол, нет имени – в армии, мол, звание, так-то! И сдвинул пилотку набекрень. Я к Анне Васильевне. А она раскрыла классный журнал: Терентьев, Терентьев… демобилизовался твой Терентьев, поминай как звали…

А зовут его…

Я вымарала строчку. У папы служба – не спросишь. У мамы… Да ну, начнет приставать: что да зачем… Она и так косо стала поглядывать на карточку Терентьева…

Только он уже не мальчик,

Он мужчина средних лет…

Терентьев стал по стойке смирно, оправил форму, подтянул ремешок.

Не художник, не поэт…

А Терентьев тут как тут: Русской Армии боец…

Да ну, не рифмуется… Вот боец Кравец – да…

Я глянула на перечеркнутую рожицу: родинка над верхней губой, усики…

Носит новенький берет…

Старшина Терентьев сдвинул пилотку на глаза – я отодвинула ненавистную тетрадку с глаз долой…

Посидела, посидела – а потом взяла и пририсовала к рожице берет… Терентьев отвернулся: мол, коли так, он и вовсе рифмоваться не станет, не мальчишка там какой-то… И сдвинул пилотку набекрень.

Только он уже не мальчик…

Он… Он…

Я заплакала от бессилия… Голубчик раскрыла свой матерчатый зонтик – и слезы принялись отбивать дробь о его купол, с пестиками и тычинками: ать-два, ать-два…

– А кто это, «современный герой»?

Данька глянул на меня поверх очков.

– Да так, старшина один, Терентьев… Я тебе потом расскажу.

И я перевернула страницу.

А вечером идем с Данькой – а Кравец с Моховым стоят так в стороночке… У Андрея сигарета в зубах.

– Привет.

– Привет.

А сама незаметно так сердце рукой придерживаю: как бы не вырвалось…

– Ну что, нашла своего одного человека?

И уставился на Даньку, это Андрей-то. Женька, ясное дело, тоже.

– Ты же не курил раньше!

– Да вот закурил… Ну пока?

– Пока.

И мы пошли… А нам в спину смешок… ну вот как снежок…

– Современный герой?

Данька ухмыльнулся.

– Ну ты же не знаешь его совсем, а говоришь!

Я обернулась: ни зги не видать – и только огонек сигареты вглядывается в эту темень своим красным воспаленным глазком…

Всю ночь звала я современного героя… Родинка-ягодка блестела так близко, так близко, морская волна лизала мои пересохшие губы своим соленым языком… Голубки ворковали в цветнике… Я протягивала руку – и родинка скрывалась в кустиках усов, перечеркнутая синими чернилами, голубки взлетали – и рамка-сердечко зияла своей пустотой… А старшина Терентьев подкручивал серый ус, наматывая его на палец, словно бесконечную нить… И красный шарик вырывался из груди, так что я подскакивала… а потом повисал сосулькой – и я оседала на мягкую перину…

Погоди еще немножко:

Мне одна осталась строчка!

Ну же, ну же…

– Жить будет!

Всклокоченная борода коснулась моего лица.

– Открой рот. Скажи «А-а».

– А-а!

И я раскрыла рот, словно тигрица в цирке, – бородач засунул в мое воспаленное горло свои черные очки.

– Обычная ангина: побольше жидкости и покой, покой… кой… кой…

А старшина Терентьев тут как тут: дунул в свой пышный ус на чай с малиновым вареньем – и сквозь малиновый туман проступили лица, кутаясь в его сладкие клубы, а потом осели на дно стакана, растаяли… и снова проступили…

Лица тают,

На дно оседают

И снова проступают,

Как пятна…

Терентьев дует – а я плыву себе, покачиваясь на розовых волнах, дует – а меня уносит все дальше, дальше в лодочке сна… Вот старшина чихнул – и я едва успела ухватиться за пышный ус, да воды сладкой нахлебалась…

Мы листаем глянцевые альбомы с картинами: Даньке – то, что слева, мне – то, что справа. Данька принес: «бабушка собирала»… Голубчик поклонилась мне, раскрыла свой матерчатый зонтик, зонтик закружился – и портреты замелькали, замелькали передо мной… А Данька увидит женскую головку: похожа, похожа, кричит… ну, на меня похожа… А я закрою глаза – а на самом дне, глубоко-глубоко, в кустиках усов блестит родинка-смородинка…

А рядом старые альбомы с фотокарточками… черно-белые, цветные… Мне – то, что слева, Даньке – то, что справа… Вот бабушка, крохотная такая, Вера у нее на руках трехгодовалая, а это мама с бантиками – и смотрит на папу, а тот в коротких штанишках, а за руку его ведет баба Нина… А Колька косится на папу: берегись, не то в челюсть заеду.

А в горле у меня першит, ну вот словно тысячная армия укротителей тигров… сложила там свои головы… в пилотках…

Лодочка сна покачнулась, я иду на самое дно: ах как жарко – и Терентьев дует, дует…

– А это кто?

Данька ткнул пальцем в круглое лицо старшины. Старшина лихо подкрутил ус, подмигнул Даньке…

– Старшина, что ли, твой?

Я очнулась, кивнула. Гляжу, а Терентьев покраснел… ну, почернел будто… и пилотку так на самые глаза сдвигает!

– С таким бы я пошел в разведку…

Старшина выпятил грудь: едва и удержался в рамке карточки, эк его распирает!

Я с нежностью глянула на Даньку: всё-то ты понимаешь…А вот Андрей… Смородинка задергалась в кустиках усов… Кравец сотрясался от смеха, показывая пальцем на черно-белого Терентьева. Я к нему, ну, к Терентьеву: что, мол, скажешь, товарищ старшина? – а у того грудь колесом, медалькой позвякивает…

Данька ушел, а Вера мне:

– Твой-то звонил…

– Кто? Терентьев?

Я прикрыла рот ладошкой, виновато глянула на старшину: мол, выдала я тебя, товарищ старшина, со всеми потрохами…

– Какой Терентьев?

Вера пощупала мой лоб…

– Ну, мальчик один…

Старшина надул губу.

Только он уже не мальчик,

Он мужчина средних лет…

– Не знаю, может, и Терентьев: не представился он. Бас у него такой…

Я покрылась красными пятнами.

– Маша, говорит, как? И дышит, дышит в трубку. Ну, а я: да поправляется, мол, друг ее навещает… Он трубку и бросил…

– Ну зачем ты про друга сказала? Ну кто тебя просил? – набросилась я на Веру охрипшим голосом, вот будто тигр на дрессировщика: голову мне в рот не клади – оттяпаю!

А Анна Васильевна сделала бровки домиком: и как не стыдно, мол, старших перебивать! И укоризненно покачала головой. Вот Иван Михайлович Сеченов – и Анна Васильевна ткнула указкой в портрет – никогда не перебивал старших – каким человеком стал! Сеченов кашлянул этак в кулачок, погладил свою седую бородку: да-с, мол, – а потом ка-а-ак щелкнет кнутом – ну, тигры пасти только и открыли! А Анна Васильевна: учишь вас, учишь, а вы только и знаете, что расти не по дням, а по часам, а ума с гулькин нос… И голубки вспорхнули, обнажив пустоту рамки-сердечка… Я схватилась за нос: Катька-то иногда в шутку Гулей или Голубем меня называла. Голубь ты мой, бывало, скажет, а я перышки и расправлю! Даже в учебнике по зоологии, помню, написала «Машка», ну, рядом с фотографией «голубя сизого». Про то мы одни с ней и знали, никто больше… Вот бы кому об Андрее рассказать… да не до меня ей теперь… Кать, а Кать? Тихо… И кровать пустая…

А Вера-то расшумелась: руками машет, ну, словно голубица какая крыльями.

– Да ну вас, разбирайтесь вы сами… Пойду я. Мать придет – и пойду… Чтоб я еще раз связалась…

А я под одеяло – и прячу красный шарик: а ну вырвется из груди! Звонил, звонил! И походный будильник отплясывает в железном ведре!

– Вер, ну не уходи… Мне тебе одну вещь рассказать нужно…

Вера только махнула рукой: спи, мол, давай, тебе что, мол, врач велел. И ушла на кухню.

Старшина Терентьев сладко зевнул – и я провалилась в колодец сна…

Провалилась – и стою у доски, и пишу сто раз слово «шел»: «шел», «шел», «шел»… А Андрея все нет и нет, нет и нет… А Брыськин высунулся прямо из доски, показал мне язык: а он, мол, «ушол» – и округлил этак губы баранкой, а дырка от баранки ну совсем как буква «о» в этом «ушёл»… набекрень. Я засунула голову в дырку от баранки, точно в пасть тигра: темно и конца-края нет… Ушол… И старшина Терентьев сдвинул пилотку на самые глаза. Походный будильник шаркнул своей коротенькой ножкой о длинную, да как заорет во все горло: мол, рота, подъем, без двадцати восемь! – и поковылял себе по-стариковски.

В школу бежала как угорелая. И то: все каникулы проболела, да еще и две недели в придачу. Спасибо, Данька навещал меня…

На уроках сидела… ну словно молоко на плите, ей-богу: того и гляди, сбежит, только на пену и исходит… А Терентьев уж тут как тут, как носом чуял, – и на пенку облизывается. Так и норовит кашу заварить!

Слава Богу, затрезвонил будильник в железном ведре: уроки кончились. Меня словно сдуло с места… а на крыльце никого… И двор будто вымер… Только дворник Рашид машет метлой: ать-два, ать-два… Увидел меня, вскинул метлу на плечо, ну вот точно солдат на посту. И старшина Терентьев тут как тут: приложил руку к пилотке. Я медленно поплелась домой: а вдруг догонит, вдруг… И услышала чьи-то торопливые шаги… Оборачиваюсь, а сама рукой шарик свой красный придерживаю… Данька…

– Ой, прости, задержался.

Сумку мою на плечо – идем.

А за углом… Кравец с Хомом…

Андрей отвернулся, огонек мигнул мне своим воспаленным глазком – я гордо прошествовала мимо, взяв Даньку за руку…

А наутро вся школа только и трезвонит… ну вот словно старый походный будильник в железном ведре: Кравец, мол, с кем-то там подрался – и все, мол, из-за Рязановой, связался, мол, с малолеткой – и мне в спину тычут, проходу не дают: гляньте, мол, на нее.

Познакомился вчера

С кошкою Малышкою.

Все сказали: «Ой-ой-ой!

Как нам быть с парнишкой?..

И Анна Васильевна тычет своей указкой: мол, в наше время… А я и в ус не дую, и старшина Терентьев не дует: хорош! Набираю Даньке: ты цел, мол? А он: и невредим, а в чем дело-то? А я знаю? И Терентьев помалкивает: сдвинул пилотку свою набекрень… И Анна Васильевна бровки сделала домиком, губы поджала: тетрадки проверяет. А Сеченов возвышается над столом, словно часовой на вышке, а сам тихонечко подглядывает в тетрадку: такой не то что любую ошибку – что хочешь заметит! А только вот Андрея нигде нет: и след простыл!

И Хом куда-то запропастился. И Аська фыркает Кузнецова, словно я ей нашатырь к носу подношу всем своим видом. Старшина Терентьев чихнул. Ну что делать, товарищ старшина? И в слезы. А старшина достал платок и сморкается… А шарик в моей груди вот-вот лопнет…

Я закрыла глаза… А, была не была… И пулей к дому Андрея…

Стою под окнами, кутаюсь в свою белую шубку, переминаюсь с ноги на ногу…

А на улице мороз:

Щиплет уши, щиплет нос…

А окна серые, как на черно-белой карточке…

Молочка бы сейчас горяченького… А старшина Терентьев тут как тут: и с пенкой! – глядь, а по усам уж течет… Я уткнулась носом в воротник.

По утрам я люблю попивать молочко

Из стакана иль из кружки.

Но жаль, что не каждое утро оно

Попадает мне в горло мое…

Зайти – не зайти, зайти – не зайти… И прыгаю, и прыгаю… Вот если сейчас мимо меня пройдет женщина…

Из-за угла вывернули мама с маленьким мальчиком. Мальчик показал на меня лопаткой и кричит: ой, мам, смотри, мол, Снегурочка! Его мама заулыбалась: ах ты мой хороший, тетя тебе понравилась, у тети белая шубка… Она нажала заветные кнопки – дверь подъезда распахнулась передо мной, словно пасть тигра перед укротителем. В висках застучало…

Или в пасть, или пропасть…

Или в пропасть пасть…

Морская волна лизнула мои губы своим соленым языком…

– Погодите! – крикнула я что есть сил.

Погоди еще немножко:

Мне одна осталась строчка…

Ну же, ну же…

– А ты Снегурочка?

Я кивнула.

– А что ты мне подаришь?

Я нашарила красное яблоко в сумке, протянула мальчику.

– А к кому ты идешь?

– Любопытной Варваре на базаре нос оторвали!

И мама погрозила малышу пальцем – мальчишка схватился за нос: на месте.

Андрей открыл сразу.

– А я видел тебя в окно… как ты прыгала…

Он смешно шлепнул рукой по заплывшему глазу. А мне не до глаза: на вешалке пальто женское... и голос трезвонит в комнате, словно старый походный будильник… Старшина Терентьев лихо подкрутил свой пышный ус. А на полу сапожки, на шпильках…

Андрей схватил шарф и соорудил что-то вроде пиратской повязки. Сережка Варнавский подмигнул мне и надел черные очки.

– Ой… – только и выдавила я. – Больно?

Голубое пятно на песке медленно таяло, пока не исчезло совсем…

– До свадьбы заживет…

– Ой, извини, тут к Андрюле девушка пришла… Пока.

Молодая рыжеволосая женщина вышла из комнаты – и бесцеремонно разглядывает меня. Ну, а я ее: яркий макияж, обтягивающая блузка… Достала сигарету, закурила.

– Люся.

– Маша.

– А-а…

Красный шарик чуть не вырвался из груди, в висках застучало.

– Ну я пойду, выздоравливай!

Люся схватила меня за руку, засмеялась – и облачко дыма защекотало мои ноздри. Старшина Терентьев чихнул! Здравия желаю, товарищ старшина!

– Да это я сейчас пойду. Не буду вам мешать.

А сама разглядывает меня.

– Кравец звонил. Привет тебе передает.

Андрей кивнул. Люся докурила сигарету, надела пальто, сапоги, чмокнула Андрея в щеку. Еще раз глянула на меня, улыбнулась.

– Не скучайте! Сынок, а ты давай поправляйся!

Она озорно потрепала «сынка» по вихрам и выбежала за дверь – облачко дыма за ней.

Я выдохнула, нашарила в сумке яблоко.

– Это тебе…

– Спасибо… А это что?

Красная тетрадка со стихами высунула свой нос из сумки. Любопытной Варваре… Старшина Терентьев подмигнул мне, лихо подкрутил ус – и прямо по курсу к какой-то пышнотелой брюнетке в яркой юбке: Варвара Семеновна, мое почтение! – и сдвинул пилотку набекрень.

– Да… это так…

– Дай посмотреть?

Я отошла к окну – а на противоположной стене мои карточки развешены: яблоку упасть негде, представляете? То-то Люся меня разглядывала… Я на Андрея, а он уткнулся в тетрадку одним глазом – и только его смешок, словно надоедливый комар, больно ужалил меня в шею… Так я и знала… А еще карточки развесил…

Он подошел, обнял меня за плечи. Я съежилась… Смородинка блестела совсем рядом, кустики усов раздвинулись в улыбку, повязка съехала… набекрень, глаз заплыл… за буйки век и ушел на самое дно глазницы…

– Какая ж ты у меня глупенькая!

Я вогнула голову в плечи. Глупенькая… И в компьютерах не разбираюсь, и мобильники мне ваши больно-то нужны… А старшина Терентьев тут как тут: эх ты, отличница ты квадратная, это ж современные средства связи, это ж… Старшина махнул рукой и сдвинул пилотку на самые глаза: мол, что с ней и связываться-то! Ну и пожалуйста, ну и очень надо! Можно подумать, люди ближе друг другу стали… Вот Данька все понимает, Данька…

– Почему ты мне раньше-то ничего не показывала?

Андрей поправил повязку, а потом сорвал ее и отбросил в сторону ко всем чертям.

– Тебе что, нравится?

– Угу…

Такой большой, такой взрослый… Подрался… Хома отделал…

Ты… у меня…

Мы ели картошку в мундирах с солеными огурцами и черным хлебом. А картошка такая горячая: только и успеваем на пальцы дуть! И старшина Терентьев, смотрю, дует! Я глянула на него: ну что, товарищ старшина? – а он аккуратненько так мундир с картошечки снял, а после картошечку в рот, да огурчиком похрустывает, да ус свой пышный подкручивает. У меня аж слюнки и потекли… Ну, я все и рассказала Андрею, все-все: и про Терентьева, и про Анну Васильевну… и про шарик… Вот рассказываю, а сама на карточки свои поглядываю…

А он только улыбается и прикрывает глаз рукой… и слушает, слушает меня. И только когда я стала рассказывать про Анну Васильевну, ну, и про Сеченова тоже, он закричал:

– Это наша, что ли, Анна Васильевна?..

Я приложила пальчик к губам: я боялась, что Анна Васильевна, ну, моя Анна Васильевна, исчезнет, ну, лопнет, как шарик, понимаете?

А потом гляжу, Андрей тащит кипу потрепанных альбомных листов: на антресолях пылились.

– Вот, смотри…

А на рисунках эдакий бравый вояка: в морской форме, с кортиком… и с родинкой над верхней губой.

– Ты сам рисовал?

– Ну а то кто?

Андрей расправил плечи. Ну вылитый Терентьев, ей-богу! Только ус еще не подкрутил… И старшина туда же – в грудь бьет кулаком: мол, это я нарисовал!

– Здорово!

– Мой старшина Терентьев, вроде того…

– А как его зовут?

– Да никак…

Андрей почесал затылок.

– А давай ему имя дадим, а?

– Ну не знаю… давай…

– Боец Кравец, нравится?

Старшина Терентьев одобрительно кивнул, сдвинул пилотку набекрень. Андрей улыбнулся, плюхнулся на диван.

– Нет, ну вот откуда ты такая взялась на мою голову, а? Какой аист тебя принес, а, Машка?..

Гляжу, а аист уж сел на голову Андрею, снес яйцо, а яйцо-то непростое – в яйце-то я… А Анна Васильевна: вот учишь их, учишь, бьешься, бьешься, а толку: не могут пестик от тычинки отличить! И Анна Васильевна ударилась как рыба об лед. А портрет Сеченова ей: да я просто висеть не могу спокойно от этаких лженаучных измышлений! – и закачался на гвоздике. Аист обиделся и улетел.

А Андрей:

– Вот станешь знаменитым писателем…

Я только рот открыла: мол, вот еще, выдумал тоже!

А он:

– Станешь-станешь… Вот… А я морским офицером… Я ведь в мореходку в этом году поступаю, ну, а там видно будет: может, в академию подамся…

– А как же я?.. А родители?..

– Ну, тебя-то я со дна моря достану…

И Андрей нырнул на самое дно… Я закрыла глаза – морская волна лизнула мои губы своим соленым языком. Я захлопнула рот ладошкой.

– Ты чего?

– Да ничего… ты так бесшумно подошел…

И аист полетел – а крыло большущее, словно плащ-палатка.

– Да не подходил я…

– А кто… ну, кто меня тогда поцеловал?

Я опустила глаза. Андрей улыбнулся.

– Может, старшина Терентьев?

Терентьев сдвинул пилотку на самые глаза: мол, я тут не при чем, это всё она, мол, – и пальцем на меня показывает.

– Да ну тебя…

А сама прикусила губу: ну вот как ему сказать, что во мне живет… Андрей, ну, другой Андрей… мой внутренний Андрей… А только который из них мне больше нравится: Андрей… настоящий или Андрей внутренний… Я совсем запуталась.

И тогда он сказал, представляете:

– Ты только меня не рифмуй, ладно?

– Это как это?

– Ну, стихами не записывай… Я лучше так буду, просто… Ну, и в мыслях твоих…

Такого зарифмуешь… Ну что смотришь, а, товарищ старшина?..

– Маша, ты, знаешь, кто… Ты…

Андрей опять обнял меня, крепко-крепко, так что я стала бояться, как бы шарик не лопнул…

– Ты… беречь тебя надо, вот что…

– Ты береги меня, пожалуйста, береги!

Смородинка заблестела близко-близко, усики вытянулись в улыбку… и защекотали мой нос…

– Какая ты горячая!

– А у тебя губы… соленые… ну, как море…

Трезвонил походный будильник в железном ведре – я срывалась с уроков и на крыльцо. Огонек посылал мне сигналы, мигая красным глазком. Я прикладывала руку к беленькому беретику: мол, есть, товарищ…

– А как будет старшина… ну, по-морскому?

– Да так и будет, старшина.

Андрей почесал макушку. А Терентьев тут как тут: мол, старшина ни в огне не горит, ни в воде не тонет, мол, сгодится и в пехоте, и на флоте – и лихо подкрутил свой ус.

Мы с Андреем медленно брели по лужам. Мне-то хорошо, у меня новенькие резиновые сапожки с блестящими красными носиками, а вот ботинок Андрея раскрыл свой беззубый рот и явно просил каши.

За это целый день он бегает по лужам…

– Эх ты, морской офицер, а ботинки на мокром месте!

Увернусь от соленой волны его губ – а сама ну вот лечу, словно шарик: беретик набекрень, пальтишко нараспашку…

Все лужи перемерим – и идем к нему. Сушимся. Андрей вешает свои мокрые штаны на веревку в коридоре: кап-кап – а на коленке дырка…

А потом едим макароны по-флотски, музыку слушаем. И старшина тут как тут: уписывает за обе щеки, по усам только течет…

А Андрей тетрадку мою со стихами цоп за нос – и уткнется в нее по уши…

И смородинка в зарослях усов блестит… как буковка в строчке…

Рейтинг: нет
(голосов: 0)
Опубликовано 11.05.2014 в 19:52
Прочитано 1039 раз(а)

Нам вас не хватает :(

Зарегистрируйтесь и вы сможете общаться и оставлять комментарии на сайте!